Последние сообщения

Полина Узякова

 Почему “часто простое кажется сложным, черное – белым, белое – черным”... и о тех, кто видит ясно…

 Видеть “как есть” – простая формулировка волшебной способности человека видеть “свет – светом, а тьму – тьмой”. Иногда человеку не хватает даже жизни, чтобы раскрыть в себе эту способность…

Не так давно я познакомилась с удивительным мировоззрением племени Пираха – охотниками-собирателями Амазонии. Их образ жизни можно было бы назвать настоящим учением видения “как есть”. Но вот, что интересно, миссионер, изучавший индейцев около четверти века, отрекся от христианства, сделав вывод, что религии по своей сути – лицемерны и не приносят ни пользы, ни тем более счастья. Ирония. Человек 25 лет в упор смотрел на “практическую религию”, но этого не осознал.

Размышляя об этом миссионере, я заметила одну присущую Человеку особенность, мешающую объективно относиться к окружающему его потоку информации. Что это за слепое пятно? Как от него избавиться и развить способность видеть “как есть”?..


Слезь с чужих плеч!


Если вы хотите высоко подняться, пользуйтесь собственными ногами! Не позволяйте нести себя, не садитесь на чужие плечи и головы!

Ф. Ницше


Особенность, о которой говорилось выше, заключается в том, что нередко Человек соглашается путешествовать по жизни на “чужих ногах”, что тождественно пренебрежению личного эмпирического опыта в оценке действительности и принятию в качестве реперных точек чужие суждения. Они врываются в сознание стальными прутьями, ограничивая человека своим внутренним пространством. Так догматическое мышление незаметно порабощает человека. Наглядный пример тому недавно вышедший в прокат фильм Кирилла Серебренникова “Ученик” (2016):

Главный герой был одержим учением Священного Писания. Его изучением юноша занимался самостоятельно, что само по себе прекрасно, но слова, которые огнем полыхают на страницах Библии, он понимал буквально, поэтому в сознании суть прочитанного извратилась.

Впрочем, польза от толкователя любого философского труда также стремится к нулю. Тысячелетняя попытка расшифровать и осознать древние скрижали Священного Писания – хорошее тому подтверждение:

Первая возникающая перед исследователем проблема – время. Сложно воссоздать картину полувековой давности – учебники истории переписываются – а что можно сказать о времени за тысячу-две до нашей эры, если учесть, что половина сведений просто развеялась временем?

Вторая проблема – главная и столь мною иронично-любимая – человеческий фактор – во всем! Никто не отменит склонности невротических личностей к откровенному вранью, а также неумышленного заблуждения здоровых личностей, также искажающего действительность.

Третья проблема – одна из производных функции человеческого фактора – этническая принадлежность. Политика – ежедневное тому подтверждение. Более того, не редко возникают разногласия между этническими группами внутри единого суперэтноса. А теперь представьте, что требуется понять человека не просто чуждой национальности, а жившего во времена, когда на Земле помимо людей правили еще и Боги, если верить Илиаде, которую лично я воспринимаю как исторический документ, какой бы мистификацией она не обросла в нашей эре. Мне кажется, поводов доверять Гомеру намного больше, нежели человечеству настоящего времени…

Четвертая проблема – совокупность предыдущих трех с учетом того, что Библия писалась на протяжении 13ти веков неизвестными нам личностями. В связи с этим возникает картина из мультфильма “Простоквашино”, когда Ветхий завет начал бы писать Дядя Федор, а Апокалипсис заканчивал уже Шарик, а может, вообще Галчонок или Печкин…

Все эти рассуждения превращают Катехизис и прочие толкователи, скорее, в художественную литературу, нежели строго философскую, что мешает им быть инструментом, вскрывающим Истину.


И чему только учат миссионеров?!


В конце 1950-х среди пирахан поселились миссионеры Арло и Ви Хейнрич с целью обратить племя в христианство, к 1978 на этом поприще их сменили Дэниэл и Керин Эверетт. Миссионерам за полвека не удалось обратить пирахан в христианство. Дэниэл Эверетт:

“Мне было всего 25. Тогда я был горячо верующим человеком. Готов был умереть за веру. Готов был сделать всё, чего она потребует, а теперь я понял, что в течение длительного времени был лицемером, потому что сам до конца не верил в то, что говорил. Человек — куда более сложное существо, чем рассказывает Священное Писание, а религия не делает нас ни лучше, ни счастливее”.

И это слова миссионера!.. Смешно, верно? Особенно фраза “Я был готов умереть за веру”. А разве учение требует заклания агнца? – нет! Жажда жертв – это, как раз, чисто человеческая страсть, присущая невротикам, но никак не абсолютной Истине, которую проповедует большинство религий мира (ключевое слово – “мира”).

Несвободный, замутненный своими личными и чужими заблуждениями – “слепой” человеческий взгляд на жизнь – источник не понимания подлинной сути всех вещей, а не только Священного Писания…


Смотри сердцем!


Библия, как любое Слово, изреченное устно или письменно, для вскрытия своей сути требует от человека только одного инструмента – Сердца!

Клетка, в которую человек заточает свое сознание, пренебрегая “взглядом сердца”, помешала тому же Эверетту увидеть Истину – обычаи племени Пираха отображают подлинный смысл Священного Писания, которое он впоследствии отверг, по иронии приняв за причину именно мировоззрение индейцев…


Основной особенностью племени можно считать отрицание аристотелевской логики вместе с вытекающим не принятием “порядка” (отсутствие счёта и числительных). Поэтому язык Пираха содержит всего семь согласных и три гласных, которые позволяют говорить, напевать, свистеть и общаться с птицами:

“Говорю же вам, что за всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ в день суда

Ибо от слов своих оправдаешься, и от слов своих осудишься” (12.36 -37 от Матфея)

Так, не лучше ли иметь в своем арсенале всего пару слов и разговаривать с птицами?..

Вытекающей особенностью является отношение ко времени. Логично – если не существует порядка, то не существует и течения времени. Народ Пираха живет только настоящим:

“Итак не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы” (6.34 от М.)

Сон – это враг, который способен изменить человека, поэтому дремлют Пираха всего по 20-30 минут, и сон при этом считается такой же реальностью как бодрствование. А почему бы и нет, когда сон – это подсознание. Почему бы подсознанию не быть такой же реальностью, как и сознанию, когда сам мозг – реален?!..

Жизнь в настоящем делает несообразной частную собственность и прочие предрассудки современного цивилизованного человека, основанные на накоплении:

“Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут,

Но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут,

Ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше” (6.19-21 от М.)

Отношение к пище соответствующее — всё, что добывается на охоте или рыбалке, немедленно съедается:

“Не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, и тело одежды?

Взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы; и Отец ваш Небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их?” (6.25-26 от М.)

Следствием отречения от идей накопления является отсутствие социальной иерархии. Не это ли система идеального общества, в которой отсутствует невротическая потребность во власти?!

Члены племени Пираха любят не только друг друга и соплеменников, но рады всем людям. Чувства стыда, обиды, вины или сожаления им чужды:

“Вы слышали, что сказано: “люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего”.

А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас” (5.43-44 от М.)

У аборигенов мало ритуалов и религиозных представлений, кроме ярко выраженного анимизма – Пираха знают, что они, как и все живое — дети леса. Свое Я они находят в окружающем их мире. То есть – границ нет! Есть только Единое Целое – Абсолют:

“Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят” (5.8 от М.)


Пираха именуют себя “правильными людьми”, в то время как все остальные — “мозги набекрень”. Не в этом, ли, правда? Отринув “взгляд сердца”, человек теряет способность видеть “как есть”:

“Светильник для тела есть око. Итак, если око твое будет чисто, то все тело твое будет светло;

Если же око твое будет худо, то все тело твое будет темно” (6.22-23 от М.)

Kolejdoskop · 537 дней назад

Сергей Сокуров

Вариант настоящей статьи под названием «Красная кровь – белая кость» уже был выставлен на нашем сайте. Но за истекшие месяцы сменился читатель, и сайт стал другим. И усилились при этом лозунги, особенно накануне выборов, зовущие нас с теми же и туда же… Однако поводом для повтора уже озвученного стало для меня вчерашнее высказывание одного из сайтовских возвращенцев Ивана Фёдорова в посте под редакционным материалом о презентации моей новой книги. Сей внучатый племянник невинной жертвы Гражданской войны оказался стойким в чувстве «классовой неприязни», как он «мягко сказал», прежде чем твёрдо обозвать меня классовым врагом.

Я вообще не понимаю, как можно любить или не любить целиком какой-либо класс, даже тот, к которому принадлежишь. Тем более, враждебно относиться ко всем представителям того или иного сословия. Даже в Гражданскую войну на территории бывшей Российской империи не классы воевали между собой, не коалиции классов, а одни представители разных сословий против других, разделённые мировоззрением, как, например, столбовой дворянин генерал Брусилов против генерала Деникина, генерала же и тоже из дворян, правда, крестьянского (по отцу) происхождения. Где ни копни – в крестьянство, в заводской люд, в разночинную стихию и т. д. - мы нигде не найдём мировоззренческого и поведенческого единства. Но есть одно исключение.

В истории России существовал сравнительно непродолжительное время один привилегированный класс, члены которого действительно были едины в видении своего будущего, в приёмах жизни, но главное, их объединяло двуличие, с которым они существовали внутри своей сплочённой среды и, одновременно, стороной, обращённой к народу. Об этом классе, порождённом пресловутой «классовой борьбой», и поговорим.

*
Свято место пусто не бывает. Когда «власть помещиков и капиталистов» в России приказала долго жить, тут же, к раздаче вакансий, набежали красные комиссары и их подручные всех рангов. И надо отметить: чем выше был ранг, тем больше на каждой, отдельно взятой ступеньке насчитывалось энергичных инородцев, не отягощённых нравственностью и чувством единокровной общности. Мягкотелые кацапы годились больше во «Всесоюзные Старосты». Но «Железными Феликсами» да «СвёрД(?)лами» (для «сверДления» дырок на русском национальном теле) становились преимущественно бывшие «жертвы тюрьмы народов». Вроде поляков и литовцев, также «угнетённых царизмом» сидельцев полосы оседлости, «хитрых хохлов» (теперь свiдомих украинцев), витебских евреев, ставших белорусами.

Прибавилось в столицах гордых детей Кавказа, где раньше в каждой сакле было по князю (и все от скудности жизни – революционеры). Востребованными новой властью оказались выскочки из бывших подданных Франца-Иосифа, пленённые на фронтах Первой мировой. Откуда-то появились толпы китайских «человеков с ружьями», пролетарии из пролетариев. Они были готовы стрелять во всякого, на кого покажет кормящая их рука – за миску похлёбки. Таких «друзей пролетарской революции» набралось миллион – больше, чем все вместе силы «иностранной интервенции» в Гражданку.

Но особым спросом пользовались латыши, специалисты по резне «великорусских шовинистов», тех самых «тюремщиков» в «тюрьме народов», которых очень уж недолюбливал наш… Молчу, молчу, сейчас раннее утро, в Мавзолее спят…
Латышские стрелки были лучшими, незаменимыми исполнителями продразвёрсток и смертных приговоров, карательных операций, надёжнейшими охранителями вождистских тел за великокняжеской стеной Кремля и их наместников в провинции. К месту отметить, что сейчас, когда в прибалтийских странах вызревает идея выставить России счёт за «оккупацию» в 1940 и 1944-1991 годах, мы можем сделать упредительный шаг. Преступления красных латышских стрелков против русских людей, зафиксированные в документах и воспоминаниях очевидцев, могут потянуть на суммы, оглушительные для рижского карлика, прислуживающего Вашингтону.

Словом, с первых дней октябрьского переворота стала зарождаться каста «неприкасаемых наоборот». В неё отбирались (по признаку «преданности делу партии и мировой революции») назначенцы на все сколь-нибудь значительные партийные, образовательные и хозяйственные посты нового государства. Назначенцы, сначала пополняли свои ряды по «османскому образцу», то есть, наверху мог оказаться любой, кто толков, исполнителен и предан «делу партии и народа». Но внутренняя эволюция новой касты породила ту самую номенклатуру, новое привилегированное сословие, полностью зависимое от высшей компартийной аристократии, которая выдвигала из своих рядов самодержца-генсека, в разной степени абсолютизма.

Со временем это сословие становилось всё более замкнутым. А при последних генсеках стало самовоспроизводиться, превращаться в столбовое, белокостное. История неумолимо повторилась. Новую «голубую кровь» уже не могли замутнить отдельные представители советского простонародья, допускающиеся в элитные ряды дозировано и с известным умыслом. То есть, завершилось формирование «красной знати» (назову так, чтобы отличать от дворян предыдущей эпохи). Началось со спецпайков и запечатанных конвертов с добавкой к официальному жалованию, появились горкомовские, райкомовские, обкомовские клиники, где продлевалась драгоценная жизнь знатных политработников.

Вспоминаю некий центр в Одессе по партийному управлению сельским хозяйством, по руководству «битв за урожай» (у нас в СССР хлеб не выращивали, у нас он добывался в «битвах» со скачущими на газиках по полям инструкторами. Нет, не агрономами; крестьян наставляли, как пахать и сеять и собирать зерно, вдохновляли идеологи генеральной линии партии). Так вот в том центре на каждом этаже находилось по столовой. На первом – для простых чинов, наверху - исключительно для многозвёздных; посерёдке – для приближённых к титулованным компартийцам. Между этажами располагались милицейские посты. Разумеется, и столы были разные, но строго по госценам. Белый хлеб наверху и внизу стоил 22 коп. за каравай. Икра… Сказать не могу: в столовке на 1-м этаже красных и чёрных бутербродов не выставляли, а наверх бдительная стража меня не пустила. Но, думаю, тоже копейки. Дешёвая была жизнь, это точно.

Мне понятно, почему в том здании тоже прошла успешно перестройка, и почему то здание внезапно рухнуло. Вместе со столовками трёх рангов. Ведь повторился 17-й год. Тогда, 99 лет назад, одни (что внизу) грызли корки чёрного хлеба, а другие, которые наверху, жрали икру ложками. Явная несправедливость возбудила классовую ненависть (ту самую, которую сохранил в своей душе Иван Фёдоров, «Завтрашний» завсегдатай). Жрущих икру уничтожили, а лакомство стали делить поровну. Но всё равно икры на всех не хватало, даже по икринке на победителя не получалось. Нашли выход: спецпайки и спецмагазины, строго по рангу, столовки разных уровней с народной милицией у дверей. Хотели как лучше, а получили вновь классовую ненависть. Только классы уже были перетасованы. И ненависть векторно обновилась.

Процесс социального расслоения закончился бы раньше, если бы не Великая Отечественная война. Вот уж какое событие можно без преувеличения назвать очистительным! Ибо триединый державообразующий народ СССР во дни смертельной опасности вспомнил, что он русский, и понял, что защищать надо не территориальную заготовку к будущей «земношарной республике» безродного интернационала (объект надуманный), но реальную Землю Русскую. А Сталин, оказавшийся на то время на немыслимой вершине власти, гениально понял, к кому, на каком языке надо обращаться словами «братья и сестры», какого бога открыть храмы, чтобы спасти державу и себя в ней. Потом, в 45-м году, поднимая бокал за Победу, генералиссимус выскажется ещё откровеннее. Этим он очистится от своих грехов вольных и невольных, заслуженно станет во мнении народном личностью, достойной поклонения и памятников. Но вернёмся к нашей номенклатуре.

**
По мере её «страшного удаления от народа» (простите за вольное использование известной фразы Ильича), номенклатурные кадры, которые воистину решали всё, всё чаще подбирались по личному знакомству, личной преданности… нет, не партии, а вышестоящему лицу. Важную роль стала играть семейственность, а компетентность назначенца сходила на нет, становилась не определяющей. Если тот или иной руководитель не справлялся с занимаемой им должностью, его, как правило, переводили на другую работу, пусть с понижением, но непременно руководящую. Попавший в номенклатурную опричнину мог рассчитывать на пожизненное в ней пребывание. Этим не только самолюбие тешилось. Номенклатурщик, члены его семьи, родственники (а они составляли 1-1,5% от населения СССР – «честь, ум и совесть эпохи») в той или иной степени приближался к благам Блата и Дефицита. Что важно было для стабильности власти? - Отпускать дефицит в отдельные руки простонародной массы в виде наград за безупречную службу, поощрений. А это реальная власть руки дающей над рукой протянутой. Словом, оделяй и властвуй! С первого десятилетия советской власти для нового политически привилегированного сословия были введены и привилегии приобретать недоступные для простонародья товары и продукты (нередко по заниженным ценам) в спецраспределителях, через «столы заказов». А дальше – и больше, и разнообразнее.

Свидетельствует известный высокопоставленный номенклатурщик Леонид Кучма (коммунист, ставший президентом бандерофашиствующих националистов). Пересказываю:

К 1980-м годам советская экономика пришла закрытой, теневой и предельно бюрократизированной — и тогда же значительная часть собственности, которая продолжала называться государственной, по сути, перестала быть таковой. Многие из тех, кто сидел в партийных кабинетах и имел доступ к управлению и хозяйствованию, сделали всё, чтобы стать владельцами (пусть не юридическими, но реальными) того, чем они распоряжались. Позднее советское государство уже не могло управлять всей своей собственностью.

Я, автор настоящей статьи, вспоминаю «дело трикотажки» и самоубийство первого секретаря Львовского горкома партии Овсянко, связанное с ним – с его личным «делом», то есть бизнесом. В этом случае запредельная жадность, согласно поговорке, «фраера сгубила»... А вот «бриллиантовая жадность» Галины Брежневой папочку даже не поколебала. Не тот был класс у Брежневых в компартийной «Табели о рангах», что у Овсянок.

Подчёркиваю: я говорю не о всей почти 20-миллионной партии коммунистов, простых людей с обычными достоинствами и недостатками, а о её верхушке в несколько сотен тысяч партийных генералов и привилегированных функционеров. Говорю о тех, которые на разных уровнях (от районного до общегосударственного) жёстко управляли страной, допуская рядовых партийцев к решению второстепенных вопросов местного характера, позволяя им «одобрять и поддерживать» решения вышестоящих органов.

***
Дворянству феодальной эпохи потребовались столетья(!), чтобы оно стало превращаться из служилого сословия, выплачивающего «налог кровью», в паразитирующий на народном теле класс со всеми бросающимися в глаза язвами, в том числе продажностью. Но наряду с этим мы видим и в XVIII, и в XIX, и в начале XX века несчётные, яркие, великие примеры верности долгу и присяге, честного, самоотверженного служения Отечеству на всех поприщах. Видим примеры искупления обострённой вины, чаще надуманной, перед народом, сострадания к падшим и сирым. В войну 1914-17 годов большинство кадровых офицеров (это, в основном, выходцы из правящего класса), в том числе представители династии, осталось на полях сражений. А уцелевшие, в своём подавляющем большинстве, не изменили присяге, не продали своих убеждений за комиссарскую пайку от щедрот продразвёрстки. И большая часть белой эмиграции не пошла за теми отщепенцами, которые согласились вернуться в Россию на немецких штыках. Настроения большинства «бывших» (в высочайшей степени чести, патриотизма и верности России) выразил великий князь Андрей Владимирович Романов, передав через лакея генералу Власову, что не желает иметь никаких дел с изменником Родины(!!!). Первое лицо эмиграции проявил достаточно ума, душевной щедрости и преданности своему народу. Как Николай I не допустил кровопролития своим отречением от престола. А какие качества проявили большевики, уничтожая семью не царя, но уже гражданина Николая Александровича Романова, не стоит называть. Они известны, они на поверхности.

****
Иному мы свидетели во второй половине 80-х – начале 90-х годов. Лишь перестали быть вне советских законов их величества Рынок и Частное Предпринимательство, как практически вся советская элита, то бишь партийно-хозяйственная номенклатура, толкаясь, как на дешёвой распродаже, стала менять партбилеты (красные книжечки, что носили «под сердцем») на лицензии. Те давали право действовать по-капиталистически, что ещё вчера той же элитой расценивалось (правда, «на публику») как преступление. «Ум-Честь-Совесть Эпохи» легко отреклась от т. н. развитого социализма, из которого уж кто-кто, а она-то выжала для себя всё и даже больше. Отреклась от мечты о коммунизме, веселящей анекдотами. От всего марксистско-ленинского учения, известного ей по корешкам не раскрываемых томов за стеклом в кабинетах. Фактически отреклась от Родины, ибо стало незазорно поменять её на другую. А то, что родина была социалистической, так ведь сами отрекающиеся сделали её таковой. Такая продажность стала характерной для компартийной знати. Скорость деградации изумляет: в 10 раз большая скорости деградации российского дворянства! А собственно, чему удивляться – нравственный уровень выскочек «из грязи в князи» повсеместен и всевременен.

Что удивляться! Компартийная элита раньше всех имела возможность поддаться соблазнам капитализма – в турпоездках и командировках в капстраны, через выборочно-адресный импорт сказочных товаров. А пуще того, поверила в преимущества «запретного строя», собирая дань с цеховиков, напрямую участвуя в подпольном производстве товаров и изысканных продуктов питания, их реализации открыто и из-под полы. Здесь мы видим уже не отдельные язвы, а сплошное гниение.

В отличие от элиты времён царизма и восьмимесячной «временной республики» весны-осени 1917 года, советская правящая элита на конец 80-х годов не выделила из своих рядов сколько-нибудь заметного количества «верных ленинцев», способных организовать «красное движение» за сохранение СССР (по аналогии с «белым» семидесятилетней давности). Наиболее активные и способные продемонстрировали качества отборных оборотней. Вместе с удачливыми самородками-предпринимателями из народа, подпольными миллионерами, верховодами криминала они составили финансовую элиту новой России и вместе с «разночинными либералами» проникли во властные структуры. Но наш доморощенный, "расейской модели", гнилой изначально капитализм оказался неспособным даже сохранить достигнутое Советским Союзом при перенапряжении сил, при безумно затратном производстве. Ведь действительно много хорошего, достойного сохранения и подражания было в советское время. Взять хотя бы государственную (по высшей категории) опеку над учёными, инженерами и квалифицированными рабочими, работавшими на оборону, на решение стратегических задач, при безотказном финансировании нужных, как воздух, направлений, беспрерывно с того времени, когда "Сталин дал приказ" (вспомните песню!).

Другая часть советской компартийной элиты вовремя не подсуетилась, осталась перед разбитым корытом на «основной магистрали». Некоторые по разным соображениям (в том числе идейным) вернулись к тем покинутым им рядовым членам КПСС, которые в годы перестройки не покинули организацию, остались в привычном ожидании «вождей», новых или возвращенцев. И таковые нашлись.

Они, опытные номенклатурщики, легко возглавили стихию честных, верных коммунистов, готовых даже на новую революцию, но самостоятельно не способных на организацию, так как в течение десятилетий не допускались ни к каким реальным рычагам управления. Сегодня «новые коммунисты» высоких рангов (даже из новодела КПКР) понимают, что возврата к социализму советского образца нет, однако усиленно имитируют преданность ему. Победа кандидата от КПРФ на президентских выборах 1996 ни у кого не вызывала сомнений, и можно было обойтись без революции. Только ведь пост главы огромной, потрясённой разрухой, больной Смутой постперестроечной страны ничего хорошего «красному президенту» не сулит. Гораздо надёжней и комфортней, находясь в жёсткой оппозиции к «власти капитала», руководить большой ленинской партией (с внушительной суммой членских взносов и пожертвований со стороны), обученной повиновению вождям. Вот падёт «антинародная власть» сама, исчерпав возможности режима, тогда её (власть) можно будет поднять, нагнувшись для такого полезного и приятного дела. Как было в октябре 1917 года. Опыт не забыт.

*****
Правящая ныне элита - это старый номенклатурный организм, омоложенный новой кровью, приспособившийся к новым условиям, чтобы быть «с веком наравне». Её мерзости (коррупция, космополитизм, жадность к обогащению, др.) бросаются в глаза, ибо сейчас не особенно прикрыты, благодаря торжествующему либерализму. Но большинство мерзостей унаследованы от советской партийно-хозяйственнной номенклатуры, которая изо всех сил пыталась скрывать свои язвы от посторонних глаз, часто безуспешно, питая слухи. И после войны ещё, как-то по инерции, пугающим эхом, действовали социалистические законы, обладающие силой лишь при горних окриках сталинской тональности.

Нередко слышатся вздохи ностальгирующих: эх, не спохватились вовремя, вот бы нам Дэн Сяопина! Но дэнсяопины появляются там, где властное окружение реформатора способно подхватить и реализовать спасительную идею. Увы, но факт: с возрастом и мудрейшие не то, что глупеют, но многое (часто очень многое) забывают. В середине 80-х годов, когда «кремлёвские старцы» демонстрировали всему миру (скажу мягко) фантастическую забывчивость, возникла необходимость найти на высший руководящий пост страны, надо полагать, самого-самого, который бы всё запоминал, поражал ближних бояр и безмолвствующий народ недюжинным умом. Таковую личность наша уставшая от мудрости партия отыскала в своих 19-миллионных недрах. Ею оказался… Михаил Горбачёв. Как говорится, приехали… За ним, не думая, и в огонь, и в воду, и к светлым горизонтам, даже если свет тот от погребального костра.

Пребывание России в нынешнем недоразвитом капитализме западного типа гибельно. Возвращаться к монархии? Она себя изжила 100 лет назад, естественно почила. Попытка построить страну всеобщего равенства и благоденствия закончилась трагическим провалом из-за универсальной несостоятельности архитекторов утопии.
Остаётся последнее – найти во мраке, на ощупь, свой собственный, не подражательный путь. Времени на чесание затылка не остаётся. «За работу, товарищи» и господа!

Kolejdoskop · 620 дней назад

Вадим Андреев

Если смотреть на людей с высока и вести себя с ними с изрядной долей цинизма, то можно оказаться в иной разновидности человеческого социума — возможно, более продвинутой, чуть выше в части образования и профессионализма, словом, в разновидности более осведомленных   особей, знающих себе цену и, наверное, поэтому безоглядно любящих себя. Кроме «вируса превосходства» они в подавляющем большинстве инфицированы «вирусом алчи» и занимаются только деньгами и собственностью — всё остальное их не интересует. Речь идёт о современной элите, живущей по своим законам и не только не считающейся с народом, но и не допускающей мысли, что с ним надо считаться. Той же идеологии вульгарного, точнее, монетарного индивидуализма, как старому религиозному догмату, поклоняется и обслуживающий элиту персонал в виде бесчисленных политологов, экономистов, экспертов и аналитиков. Имя им легион. Именно они убедили класс современных буржуа, что для того, чтобы «новый мировой порядок» был вечен, следует объяснить обществу, что современное неравенство — результат того вектора цивилизации, которое выбрало само общество. То есть строительству социального государства по принципу «богатый — бедный» нет альтернативы. Возможны только вариации, когда богатый может быть чуть беднее, а бедный чуть богаче, или другое – богатый может стать сверхбогатым, а бедный сверхбедным, то есть нищим.

Это естественно, и исходный тезис этой естественности лежит не только в общепринятых законах, но и в биологии — люди разные, следовательно, они не могут быть равными. Равенство в советской цивилизации, с их точки зрения, — плод лживой пропаганды, поскольку основывалось на насилии. Далеко не все в советском обществе, считают они, признавали насилие как способ управления обществом, в результате чего возник конфликт, который привёл к крушению советского государства. Если сделать небольшой экскурс в постулаты классической философии, то события современной истории выглядят так: советская цивилизация как предмет отрицания, а либерализм как отрицание отрицания. И далее — если рассмотреть гегелевское триединство «тезис-антитезис-синтез», то в качестве первых двух постулатов «святой троицы» философии мы имеем советскую цивилизацию и либерализм, а роль «синтеза» выполняют модернизм, чуть позже постмодерн, отрицающие либерализм как непригодную модель идеологии управления.

В целом до последних лет с этим не было особых проблем, но события в Африке, гражданская война на Украине, вызовы, брошенные Россией однополярному миру глобального капитала, ставят на повестку дня ещё одну задачу. Речь идёт о смене или корректировке формата отслуживших и потерявших популярность идеологий либерализма и модерна.

Вот цитата из текста одного из адептов этой идеологии Александра Рубцова: «Основа постмодерна — пересмотр всей предыдущей идеологии тотального плана, реализуемого в жанре просвещенного насилия. В модерне всякая прогрессивная (а лучше идеальная) модель принималась как проект, возвышающий дикую естественность к цивилизованному порядку. Но в мире постмодерна просветителей не любят. Наоборот, культурные, политические, бытовые и прочие образцы здесь перенимаются по-своему и свободно, без ученических обязательств перед культурой-учителем. Они не навязываются и не встраиваются, но впитываются, ассимилируя черты образца на „молекулярном “уровне. Если это и „генная инженерия “в сфере культуры, цивилизации и политики, то встречная и взаимная, обменная. Она не ведёт к повальной стандартизации и унификации, как в модерне. Стирание различий если и происходит, то самопроизвольно и попутно…».

Итак, либерализм и модерн уже не могут служить ширмой для прикрытия «просвещенного» насилия и дикости. Требуются другие методы, которые «не навязываются и не встраиваются, ассимилируя черты образца на «молекулярном уровне», и «если это и «генная инженерия» в сфере культуры, цивилизации и политики, то встречная и взаимная…». Сами по себе нетрадиционные либеральные ценности и образчики модерна, по мысли автора текста, незыблемы, но, используя агрессию и насилие, «информационные войска» ничего не добьются. Любое соитие — культурное, политическое или социальное — должно происходить на «ненавязчивом», «молекулярном уровне». Что это значит — автор не пояснил. Но ясно, что любое применение силы (в «лечебных» целях) это уже не насилие и дикость, поскольку предпринято по доброй воле пациента. Словом, чтобы достучаться до сердец туземцев, надо обещать им исполнение всех их пожеланий. Как в своё время сказал один из сподвижников Коломойского, заместитель главы Днепропетровского горисполкома Борис Филатов перед шокирующими событиями в Одессе: «Соглашайтесь с протестующими во всём, обещайте крымчанам, что все их требования будут выполнены. Вешать будем потом».

Между тем, пока постмодернисты увлечены словесной эквилибристикой, общество балансирует на краю пропасти. Политическая и экономическая ситуация накалена до предела. В Сирии и Йемене идёт война. Новый виток братоубийственного конфликта ожидается на юго-востоке Украины. Здравомыслящие политологи осторожно прогнозируют эскалацию большой войны. И если эти прогнозы сбудутся, то никакие спасительные идеологические рецепты миру не помогут. И тогда плохо будет не только бедным — по мнению постмодернистов, они того заслуживают, но не очень весело будет и богатым, у которых возникнут проблемы с сохранением непосильным трудом нажитых капиталов с золотым унитазом как символом успешного менеджмента.

Kolejdoskop · 643 дней назад

Лев Козленко

Не задохнуться бы в объятиях комфорта

В одной из предыдущих статей (Восхождение к новому) мы привели фразу крупного политического аналитика из Баку о том, что общество ням-ням может зарезать всего один волк. Такая резня началась на Украине в феврале этого года. Конечно, здесь присоединился раскол общества по национально-языковому признаку. Чтобы общество было не по зубам для охочих до человеков волков, ему, т.е. обществу необходимо избавиться от ням-ням. Для Украины это будет происходить в экстремальных условиях гражданской войны. Теперь уточним, что формирует социальный синдром «ням-ням». Несомненно, что это прежде всего философия удовольствий и комфорта. Жить в комфорте и получать разные удовольствия от невинных сладостей до сексуального и иного  непотребства. Да, именно так. Вот, к примеру, у жителей наводнением смыло дома. Президент даёт указание построить новое комфортное жильё. И это слово пошло гулять по СМИ.

Что в этом плохого? Да ничего особенного, если бы оно не укрепляло в людях образ безоблачной жизни. Тогда они утрачивают способность противостоять разного рода невзгодам и расслабляют, изнеживают определённый контингент граждан. Возражений этому я лично пока не встречал. И тут же скажу, что заменил бы слово комфортное(жильё) достойным, что подразумевает участие в общественно полезном труде или особые обстоятельства(инвалидность, многодетность и др.) Теперь об удовольствияхСегодня человека во всех трёх средах(дома, на улице и в магазине) преследуют назойливые призывы к удовольствиям. Якобы это исходит из природы человека. Но обратимся к той далёкой природе, из которой он вышел. Тогда тяжёлая и повседневно опасная жизнь закономерно требовала компенсации, преференции. Тягот было неизмеримо больше, и это держало всё общество в хорошей психофизической форме, позволяющей в любой момент противостоять беде. По мере развития цивилизованности тяжёлая повседневность отступала и лишала людей готовности испытать борьбу с теми или иными лишениями. На авансцену всё больше и больше выдвигалось потребительство. Его экзистенциальная суть в том, что оно является у неверующих, а таких большинство, утешением в жизни. В сфере внешнего облика во всех ток шоу на ТВ, в рекламе и в прессе до неприличия выпячивается внешняя красота лица, фигуры, одежды человека. Причём никто не хочет замечать, что с годами лиц красивых становится всё больше, а качество человеческих отношений, увы, снижается. Это педалирование в первую очередь на внешней красоте лица ущемляет внешне некрасивых, делая их жизнь порой просто невыносимой. Таких не встретишь на ток шоу, а ведь может быть у них то и есть что сказать общезначимого, заповедного. Ведь это так логично. Упомянем ещё одно телешоу это приготовление у всех на виду вкусной пищи. Разве это не культивирует удовольствия? Просто упомянем «Модный приговор» в сфере одежды и демонстрацию различного рода евроремонтов в домостроении у состоятельных лиц. Эскалация удовольствий ведёт к эскалации потребления(потребительское безумие). Вожделение охватывает всё больше людей. Причём оно воспитывается с самого малаго возраста(попкорн, жвачки, киндер шоколад и т.д.). Ну, и, конечно, спиртное. Его величество пьяный менталитет поддерживается в стране очень многим. Это винно-водочные  иконостасы бутылок в магазинах, масса праздников, отмечаемых по традиции спиртным, дни рождения, поминки, приобретение вещей и многое другое. Всё это держит народ словно кролика в объятьях зелёного змия, а общество приобретает социальный синдром «ням-ням». Вместо граждан, ответственных за страну, труд, воспитание молодого поколения, появляется всё больше товарищей, вожделеющих всё новых удовольствий. Разумеется, такое общество не отличается стойкостью против разного рода агрессивных сил. Это показали войны, которые вёл Гитлер в странах благополучной Европы. С потребительским безумием происходят просто анекдотические случаи. Так Сергей Кара-Мурза пишет во втором томе «Советской цивилизации» стр.621.: « Я много раз бывал в ГДР, имею там друзей. Приходилось слышать жалобы: иду в магазин, там только 20 сортов сыра – а за стеной на Западе 30. Так жить нельзя!». Не смешно ведь, правда?  Следует заметить, однако, что, во-первых, безумием охвачены далеко не все, а у некоторых оно счастливо сочетается с творческими достижениями.  Певец А.Серов имеет трёхэтажную дачу, Игорь Крутой отдыхает на Майями и т.д. и т.п. Просто не следует это рекламировать. Потому что, если быть справедливыми, люди, отдающиеся простому служению без остатка , вполне могут быть приравнены к мастерам своего дела, а таких много. Но жизнь устроена так, что от трудов праведных не наживёшь палат каменных. Да даже не всякий мастер получает вознаграждение по своему труду. И ещё вспомним, что каждый труд почётен. Не работа(например, на дачном участке), а именно труд. Так что прикажете делать, чтобы большинство наших граждан озаботились не потребительством, а саморазвитием, творческим или любым полезным для общества и отдельных людей  трудом, что и будет при достаточной степени накалённости называться служением. И всё это должно успешно конкурировать с утешением от бесконечного потребления, т.е. иметь экзистенциальную функцию.

     Предельно конспективно программа против синдрома ням – ням выглядит так: 1. Отрезвление большинства граждан;

        2. Понизить градус вожделения удовольствий и комфорта, в связи с чем культивировать сущностное, а не внешнее, простоту без излишеств;

         3. Разработать теорию излишеств;

         4.Ввести в обращение термин аристократический аскетизм ,            обозначающий меру потребления, адекватную трудовому вкладу

              в общественное благо.

          5.Комфорт в жизни должен быть уравновешен трудовым рвением и

              различного  рода жизненными тяготами( даже вводимыми

               преднамеренно для предупреждения,  как  физической, так и

               умственной деградации личности).

          6. Обозначить и педалировать в СМИ, литературе, искусстве, кино  приоритет разностороннего развития человека, его величия в труде, укрепление нравственных устоев, гражданскую ответственность за происходящее в стране. Таков проект.

 Критику примем с охотой, потому как на изобретение велосипеда не претендуем.

Kolejdoskop · 643 дней назад

Вадим Андреев

1.


Зимой они ночевали в старом вагончике, с незапамятных времен стоявшем на узкоколейке в глубине Курского вокзала. Рельсы и колесные пары, заросшие густой травой, были покрыты оранжевой ржавчиной, входных дверей в вагончик не было, и поэтому тамбур с той и другой стороны обдувало всеми ветрами. Зато внутри все еще хранило прежний вид: деревянные полки, пристенные, металлические с пластиковым покрытием столики, окна, которые настолько вросли в рамы, что открыть их можно было не иначе как только с помощью лома. Летом здесь было душно, и поэтому его обитатели ночевали где придется, но зимой, в особенности, если удавалось украсть мешок-другой угля для растопки, лучшего места для ночевки и придумать было нельзя. Они скапливались здесь небольшими группами, сквернословили, дрались, напивались, закусывая остатками пищи, собранной в мусорных контейнерах, а затем засыпали, чтобы утром отправиться по помойкам собирать порожние бутылки и жестяные банки – то, что за жалкие гроши принималось в пунктах сбора тары. Старший из них, высокий, широкоплечий, с бульдожьей челюстью, пятидесятилетний мужчина, просыпался раньше других и голосом ротного старшины орал:
– Всем подъем, господа бомжи!
– Дай поспать, Ряха, – отзывался с соседней полки человек, закутанный в грязное одеяло. – Чего будишь ни свет, ни заря?
– Я тебе посплю, – продолжал кричать старший. – Ты и так уже с ночи спишь, Сурок. А работать? Кто за тебя работать будет? Я, что ли? Просыпайся, соня, иначе в морду схлопочешь.
– Чуть что, так сразу в морду, – обиженно пробурчал человек с верхней полки.
Он свесил вниз тощие, в изношенных, дырявых в коленях, спортивках, ноги и, испуганно глядя на старшего, медленно сполз вниз.
– У меня от тебя, Ряха, уже живого места нет, – бубнил он под нос. – А ты все в морду да в морду. Жандарм!
– Как ты меня назвал? – спросил старший с нотками угрозы в голосе. – Жандарм? Это я жандарм? Выходит, ты меня, Сурок, с ментами равняешь? Да? Ну-ка повтори мне это еще раз, лупоглазый.
– Не буду. Прости, Ряха, – ответил Сурок. – Не бей меня,
На полке рядом зашевелилась груда тряпья, из-под которой высунулось багровое лицо женщины.
– Оставь его, Ряха, – прохрипела, раскашлявшись, она. – А ты, Сурок, поменьше языком плети. У тебя еще с прошлого раза отек под глазом, а ты опять нарываешься
– Прости, Клава, – ответил Сурок – Я и говорить-то не больно хочу, слова сами как-то вылетают. Да и голова болит. Одно у меня желание: опохмелиться бы! Ничего от вчерашнего не осталось?
– С вами останется! – прохрипела, вставая, Клава. – Пока все не выжрете, не успокоитесь.
– Ни граммульки?
Клава повернула к нему багровое, помятое лицо.
– Я же вам вчера битый час талдычила: оставьте что-нибудь на опохмелку. А вы? Нельзя, мол, зло оставлять! Вот теперь мучайся.
– Примета такая есть – нельзя зло оставлять, – ответил Сурок, глупо ухмыляясь и любуясь большой грудью женщины.
– Ты куда зенки свои вперил, дебил? – перехватив взгляд Сурка, спросила Клава.
– Больно титьки у тебя, Клав, роскошные – круглые, пухленькие и, главное, большие. Я люблю большие.
– Дурак! – отрезала Клава.
Пришел Ряха – бегал в тамбур справлять нужду.
– Морозец на дворе, – сказал он. – Одевайтесь теплее.
Через несколько минут все трое, медленно перешагивая с ноги на ногу, плелись по узкоколейке к вокзалу. Над зданием вокзала зависли густые сумерки, смешанные с горячим фиолетовым паром, который выбрасывали, как из воздушных пушек, стволы привокзальных котельных. Пахло гарью, смазочными маслами и раскаленным железом. Гигантские прожекторы освещали еще безлюдные перроны. Где-то вдали сипло сигналили одинокие тепловозы. Чуть дальше показались первые пассажирские вагоны, мимо которых, как тени, сновали железнодорожные рабочие, простукивавшие гнутыми металлическими трубками колесные пары.
Бомжи пошли вперед к ступеням лестницы, ведущей на первый перрон. Время для сбора тары было выбрано самое подходящее: пока не вышли на работу сборщики мусора, в контейнерах, на подоконниках, в переходах, на асфальте, – всюду торчали порожние пивные, водочные, коньячные бутылки, еще не утратившие сладких запахов ночного хмеля. Мешки, рюкзаки и саквояжи бомжей быстро наполнились стеклянной посудой. Но больше всех повезло Сурку: он нашел початую бутылку, почти на треть наполненную ароматным пивом.
– Эврика! – крикнул он. – Вот вам и лекарство от похмелья. Ряха! Клава, любушка моя! Идите ко мне – угощаю!
Ряха и Клава, оставив мешки, подошли к нему. Пили по очереди. Клава, брезгливо морщась, сделала маленький глоток, а Ряха, откинув голову, одним глотком почти наполовину уменьшил содержимое бутылки.
– Ну, у тебя и глотка! – сказал Сурок, отрывая у него бутылку. – Как хобот.
– Учись, сынок, – улыбнулся Ряха и, обратившись к Клаве, сказал: – А ты что пьешь, как птичка божья? Прямо как аристократка.
– Может, и аристократка, – ответила, насупившись, Клава. – Мама говорила, что ее первый муж был из партийных вожаков, а дед – из старинного дворянского рода. Не то Шумилиных, не то Шала.… Тьфу! Забыла, как дальше.
– Шалапупиных, – вставил Ряха. – Ври, Клава, да знай меру.
– Я не вру.
– Врешь. Вижу по глазам.
– Что ты видишь по глазам? – надув губки, спросила Клава. – Ишь, какой глазастый выискался! Имей в виду, дружок…
– Что я должен иметь ввиду? – переспросил ее Ряха.
– А то, что я не Сурок. Я оскорблять себя не дам.
– Что ты болтаешь, дура стоеросовая? Какая ты дворянка? Когда ты в последний раз в зеркало смотрела? А?
– А ты мне его купил?
– Что?
– Зеркало. Еще перед прошлым Рождеством обещал.
Сурок, переводя глаза то на одного, то на другого из друзей, вдруг сказал:
– Какое у тебя сейчас, Клава, красивое лицо! И бледность такая очень даже дворянская, и глаза искрятся, как у настоящей аристократки. Я таких в кино видел. Кожа у них такая тонкая, словно из шелка, волосы мягкие, а глаза глядят так, словно всего тебя насквозь видят. А если уж такая пойдет, отмахивая ручкой с оттопыренным для изящества мизинцем – ей-богу, залюбуешься, и никаких грязных мыслей при этом не появляется – загляденье!
Клава посмотрела на него с улыбкой.
– Хороший ты человек, Сурок, – сказала она, – хоть и дурак. Тебе бы завязать с этой жизнью, вернуться к жене, покаяться.… Ну? Чего ты лыбишься?
– Зачем?
– Может, примет. Женщины жалостливые.
– Моя – нет.
– А ты пробовал?
– Много раз.
– Ну? А она что?
– Ни в какую.
– Вот стерва! Выходит, когда был при деньгах, души в тебе не чаяла, а без денег ты уже ни муж, ни отец, да и вообще ни человек. Не люблю я таких женщин. Небось, уже завела себе хахаля, да?
– Не знаю. Она баба еще молодая, и сорока нет, крепкая и до любви охочая.
– Значит, завела, – сделала вывод Клава, махнув рукой – жест, означавший, что жена Сурка завела любовника, не вызывает сомнений. Она смотрела по сторонам, видно, в поисках Ряхи, а затем взглянула на Сурка красными от недосыпа глазами и добавила: – Баба без мужика долго не может.
Из лестничного пролета появился Ряха, груженный авоськами со стеклотарой.
– Однако надо делать отсюда ноги, – сказал он. – Менты по вокзалу шерстят. Вот-вот прибудет пассажирский из Нижнего. Пойдем в переход к улице Гоголя, а оттуда – к тарному пункту.
В небе над навесом перрона забрезжил свет, над трубами котельной уже явственно проглядывалось голубое облако пара, в котором гасли искорки последних утренних звезд. Вокзал загудел, как гигантский пчелиный улей. По перрону затарахтели железные тачки грузчиков. У буфетных стоек суетились бармены, переговариваясь друг с другом. После объявления о приходе поезда с Нижнего сонные пассажиры потянулись на перрон, волоча за собой багаж.
Тем временем Сурок, Клава и Ряха уже прошли в тоннель, ведущий к улице Гоголя. Сурок шел, неся на плечах два холщовых мешка. Плечи гудели от боли, он встряхивал мешки, менял руки, на секунду высвобождаясь от боли, затем, как заправский грузчик, низко приседая, забрасывал их на плечи и быстро догонял друзей. Ряха шел, делая широкие шаги, как не молодой, но еще сильный самец, подгоняя друзей:
– Не отставать! – командовал он. – На месте отдохнем.
Клава шла рядом. На вид ей было лет пятьдесят, а на самом деле, как выяснил Сурок уже в первые дни прихода в бомжатник, всего тридцать пять. Бомжевать, любила повторять она, не шоколад жрать. У нее было мясистое, грузное тело, большая с короткой стрижкой голова и синюшно-красное, как у всех безнадежно спившихся людей, лицо. Работать ей было немного легче, чем мужчинам, – она собирала жестянки в большую китайскую сумку, за них давали по десять копеек за штуку – не много, конечно, но если сдать пять десятков жестянок, то можно было получить пять рублей – тоже деньги. Сурок, которому отшибли память во время побоев, никогда у нее ничего не спрашивал. Да и вообще среди бомжей, которых он знал, действовало негласное правило – ни слова о прошлой жизни. Не то чтобы за это сразу били, дело в другом – запойные пьяницы, эти выброшенные на улицу люди, если даже и пытались рассказать что-то о своем прошлом, то обнаруживали вдруг такие провалы в памяти, что поневоле начинали врать. Это могло вызвать в лучшем для рассказчика случае смех, а в худшем – гнев с известными последствиями. В перерывах между запоями, когда все мучились похмельной ломкой, Сурок, тогда еще не знавший о том самом негласном правиле, заговорил о своем прошлом, подчеркнув, что всего два-три года назад он был миллионером.
– И много у тебя было миллионов? – спросил, зевая, Ряха.
– Достаточно.
– То есть не один миллион? А сколько?
– Много.
– Врешь?
– Нет, – ответил Сурок, добавив: – Я вообще никогда не вру.
Ряха сел рядом, положив ему на плечо руку.
– И куда же твои миллионы подевались? – спросил он.
– Не помню, – проговорил Сурок. – Помню только, что офис у меня был. Большой. Старый особняк на Садовом Кольце напротив Внешторгбанка.
– Торговали?
– Да. Иномарками.
– Так, – промычал Ряха. – Что дальше?
– Дальше все как в тумане. Грязный, полуосвещенный подвал. Я лежу, прикованный к батарее. Какие-то молодые люди. Побои. Они сажают меня за стол, суют мне под нос бумаги, много бумаг, которые я должен был подписывать. Я подписываю. Молча. Это было единственное условие, дававшее мне шанс остаться в живых.
– Какие бумаги ты подписывал? – продолжал допытываться Ряха. – Уж это ты должен помнить.
– Да, – спокойно ответил Сурок. – Я подписывал бумаги, в которых отказывался от всего, что у меня было – от бизнеса, денег, собственности. А вот в пользу кого.… Прости, друг, не помню. Когда все было закончено, я получил еще удар по голове и окончательно потерял сознание. Очнулся в спецприемнике, куда на сутки привозят бомжей, чтобы обмыть, накормить и послать к черту.
– Тебя приняли за бомжа? – спросила Клава.
– Да.
– Ты не мог членораздельно объяснить, что с тобой произошло?
– Не мог.
– Ты в это веришь, Ряха? – спросила Клава.
– Да, – ответил тот. – Если ко всему прочему в него закачивали водку. Было такое?
Сурок кивнул.
В вагончике после рассказа Сурка допоздна не спали. Говорили о разного рода похожих случаях, в частности, о похищении людей, за которых требовали баснословные деньги.
– Я тоже верю Сурку, – протяжно зевая, сказала тогда Клава. – Если это происходит сплошь и рядом, то почему не могло произойти с ним?
– Только с оговоркой, – сказал Ряха. – Не мог он не оставить заначку на черный день.
Слушая друзей, Сурок криво улыбался, медленно проваливаясь в сон. И вдруг сквозь плотную, черную завесу беспамятства вспомнилась еще одна деталь. За столом перед ним сидел пожилой мужчина с широким, добрым лицом и умными в роговых очках глазами. Это был нотариус, заверявший все подписанные им документы. Он что-то аккуратно вписывал в документы, ставил всюду диковинные печати и штампы, но однажды, когда бандиты отошли в сторону, он быстро черкнул что-то на клочке бумаги и показал Сурку. «Чем я могу вам помочь?» – прочитал Сурок, с удивлением посмотрев на нотариуса. Дальше – снова обрыв, опять темнота, непролазный мрак и ни одного звена, чтобы, зацепившись за него, вспомнить, что было дальше.

2.

На тарном пункте было еще безлюдно. На железной в косую решетку двери, ведущей в подвальное помещение, висел замок. Напротив подъезда – детская площадка с песочницей, качелями, «горками» и скамейками у низких оград, где бомжи иногда ночевали, если их не гнал отсюда местный участковый. Они приходили сюда затемно, вели себя тихо, чтобы не вызвать к себе внимание жильцов дома, доставали из грязных сумок стеклянные четвертинки с паленой водкой, пили, как правило, не закусывая, и быстро хмелели, погружаясь в алкогольный транс.
Раньше всех из работающих в тарпункте пришла хозяйка – уже не молодая, низкого роста и крепко сложенная женщина с узкими татарскими глазами. Пока она возилась, гремя цепью, с замком, бомжи потянулись к ней, волоча за собой поклажу с порожними бутылками. С появлением хозяйки у приемки выстраивалась длинная очередь. Хозяйка, если была в хорошем настроении, называла бомжей «ранними пташками», если нет – то ругала их, срываясь на мат, в особенности, в тех случаях, когда у дверей тарпункта находила осколки разбитых бутылок. Она спускалась по лестнице вниз и поднималась наверх с метлой.
– Чтобы сейчас же все подмели! – приказывала она, бросив метлу в ноги бомжам. – И чтобы у меня здесь ни осколочка не было! Увижу хоть один из них – ни одной бутылки не приму.
Бомжи, лениво переглядываясь, пытались как-то оправдаться:
– Да это не наших рук дело, хозяйка. Мы ведь только пришли. Может, мальчишки ночью баловались. Нам-то какой резон бить стекло?
– Слышать ничего не хочу, – отвечала хозяйка. – Я вам не уборщица.
Кто-то из бомжей в это время уже сметал осколки стекла в кучу, собирал их в грязный мешок и относил к мусорке. Через несколько минут хозяйка открывала широкое деревянное двустворчатое окно. Очередь, выровнявшись, загудела и медленно поползла вниз, заполнив маленькую подвальную комнату мешками, авоськами, сумками, ящиками. Крошечная, затхлая комната не могла вместить всех, и поэтому такое же столпотворение было на лестнице и во дворе. Разумеется, в очереди были не только бомжи. Наблюдательный Сурок часто встречал здесь вполне приличных граждан – старики в поношенных, но выстиранных и выглаженных рубашках, пожилые женщины с ясными голубыми глазами и аккуратно причесанные, мужчины средних лет со сбитыми мозолями на костяшках рук. Встречались и молодые люди – они стояли в очереди, нетерепеливо перебирая ногами и пряча от конфуза лица. Получив расчет за сданную посуду, они быстро выскакивали из душной комнаты, втискивая в карманы грязные бумажные деньги.
Сурок не задумывался над тем, что побудило этих «приличных на вид» людей прийти сюда, в эту вонючую дыру, которую в свое время их не заманили бы никакими наградами. Ему было все равно. Все безразлично. Так же, как всем остальным. Они смотрели перед собой пустыми глазами людей, загнанных, как животные, в эту отвратную клоаку безжалостной судьбой в поисках хоть каких-то средств существования. Они получали здесь жалкие копейки, но все-таки могли купить себе хоть батон хлеба, банку тушенки, несколько картофелин, сварить из этого какое-то варево и прожить день или два, не испытывая острого голода. В глубине души Сурок даже немножко завидовал им – они все-таки будут есть горячее, а он это ел лишь раз в две недели, когда к Курскому вокзалу подъезжал микроавтобус, с которого женщины в белых халатах кормили нищих бесплатным супом. Суп как суп. Бульон, пахнущий бульоном, плескающийся в пластиковой одноразовой тарелке, на донышке которого можно было найти кусочек мяса, два-три куска вялой картошки и несколько комочков разваренной вермишели. Сурок, обжигая губы, проглатывал содержимое тарелки. Иной раз, если не было большой очереди, он получал добавку с несколькими кусками тонко нарезанного серого хлеба. Бульон пил медленно, чтобы продлить удовольствие, хлеб рассовывал по карманам и быстро уходил.
К бесплатному супу тянулась голь и нищета Курского вокзала. Как больные животные, уже полулюди, с темными в кровоподтеках лицами, они выползали из своих щелей. Ночлежники мрачных подвалов, брошенных домов и грязных хрущоб, они становились в очередь, трясущимися руками получали свою порцию жидкого варева и, пугливо озираясь, отходили в сторону. Многих из них Сурок знал в лицо. Он встречал их у мусорных контейнеров, сталкивался на Садовой, или в очереди в тарном пункте. Встречаясь, они окидывали друг друга хмурыми, исподлобья, взглядами и шли дальше, каждый своим путем, куда вели их стонущие от изнеможения ноги. Получая деньги, они шли в магазины, чтобы обменять их на четвертинки с водкой, а затем направлялись в свое логово, где пили и не надолго засыпали, чтобы проснуться и повторить все сначала.
Сурок их не жалел. У него не было для этого ни сил, ни времени. Той энергии, которая едва теплилась в его еще молодом, но уже больном теле, хватало только на поиск прожиточного минимума, того пахнущего помоями нищего куска, поддерживавшего в нем тлеющие искорки жизни. Даже в случаях, когда везло, и он быстро собирал три-четыре десятка бутылок (тот самый минимум) и получал за это деньги, ни в чем другом нужды больше не было. Сурок, как и все представители сообщества бомжей, жил одним днем, второго у него не было, он о нем, собственно, и не думал, поскольку до него надо дожить, а сил на это с каждым днем становится меньше. Он – бомж. Голод и страх сделали с ним свое дело, превратив его в жалкое подобие человека. Его круг общения – это Ряха, Клава и татарин Шамиль, ширококостный, шестидесятилетний старик с мятым, как старая боксерская груша, лицом, изредка приходивший ночевать в их вагончик. Все остальные – призраки, враждебные тени, тающие в черной мгле подсознания силуэты. В том числе его жена и дочь, Людмила и Катя. После последней встречи, состоявшейся, примерно, год назад, он стал забывать их. Тогда, в холодную зимнюю ночь, несколько дней подряд ничего не евший, он добрался до своего дома на Пречистенке. Постучал. Ему открыли. Жена посмотрела на него строгими глазами:
– Ты?
– Я, – сказал он, клацая от озноба зубами. – Мне бы что-нибудь поесть. Боюсь умереть.
– Входи, – сказала жена, бросив на него равнодушный взгляд. – Только сразу на кухню. Дочь спит.
– Ага, – сказал он, вытирая об половик ноги. – Спасибо, милая. Честно говоря, я боялся, что не пустишь.
– Почему же? Я не зверь, – сказала жена.
– Ага, не зверь, – ответил он, пробуя улыбнуться окаменевшими от мороза губами, отчего улыбка была кривой, насмешливой и едкой.
Жена поставила на плиту сковородку с остатками ужина. Он сидел за кухонным столиком, положив грязные руки на колени.
– Ты хоть руки помой, – сказала жена. Она стояла спиной к нему, скрестив на груди руки. – Противно смотреть.
– А можно?
– Нужно. Только не шуми. Боюсь, Катюша проснется.
Через минуту она поставила перед ним тарелку с гречневой кашей и рыбной котлетой. Утолив первый приступ голода, спросил:
– Как живете?
– Как можно жить на зарплату уборщицы? – вопросом на вопрос ответила она.
Дверь в коридоре скрипнула, послышались шаркающие по паркету шаги.
– Дочь? – спросил он.
– Да. Все-таки разбудили. Не хотела, чтобы она тебя видела таким.
Дверь на кухню отворилась, вошла совсем еще юная, темноволосая, кареглазая девушка в белой ночной сорочке.
– Кто это, мам? – спросила она, щурясь спросонья от яркого света. – И почему такая вонь? Ты, папа?
– Я, милая, я, – сконфуженно затараторил Сурок, доедая остатки каши. – Я сейчас уйду, вот только доем и уйду.
– Но как ты посмел прийти? Ты… ты просто хам! – ресницы и губы на красивом лице дочери затрепетали от гнева. – И почему от тебя так воняет?
– Прости, прости, милая. Не сердись, пожалуйста. Я на минуту. Я сейчас уйду. Вот прямо сейчас, вот только допью чай, глоточек всего один, один всего глоточек. Прости меня, милая, прости, я виноват перед тобой и мамой, я во всем виноват.
– Но ведь ты нас бросил! Как же ты посмел к нам прийти!? Да еще в таком виде!
– В виде.… Да, милая, нельзя в таком виде, и вообще нельзя. Но я сейчас уйду. Прости меня. Не сейчас. Потом. Когда-нибудь потом, если, конечно, все узнаешь.
– Что я еще должна узнать? – крикнула дочь. – Я уже давно тебя забыла! Ясно? Забыла!
Лицо девушки было бледнее полотна, на глаза навернулись слезы.
– О, господи! – вскрикнула мать, приложив к лицу ладони. – Да скорее же ты ешь эту чертову гречку, олух царя небесного! Посмотри, до чего довел ребенка!
Сурок с чашкой чая встал. Он попробовал сделать глоток, слышно было, как об край непослушной чашки застучали зубы.
– Прости, прости, милая. Я уже ухожу. Я, может быть, только затем и пришел, чтобы проститься. Вернее, попросить прощения. Потому что я трус и тряпка. Но не подонок. И вы это сами скоро узнаете. И это, может, будет сюрпризом, или чем-то вроде этого.… И тогда, может быть, вы меня тоже простите.
– Какой еще сюрприз! – строго сказала жена, обнимая плачущую дочь. – Ты уже преподнес мне сюрприз. Достаточно! Глаза бы мои тебя не видели.
– Хорошо, милая, хорошо, – продолжал причитать Сурок, растерянно глядя по сторонам. – Больше этого не будет.
Наконец, он справился с чашкой, которая, казалось, прилипла к его руке. Он не знал, куда ее положить и от этого тряс рукой, расплескивая коричневую жидкость на рукава куртки, на белую скатерть и на пол.
– Да положи ты эту чашку на стол. Что ты машешь ею? Ты уже испачкал скатерть, – немного спокойнее сказала жена, вероятно, почувствовав, что в эти минуты испытывал Сурок.
– Ах, да! На стол. Ложу. Вот ложу и ухожу. Все.
Продолжая что-то причитать помертвевшими губами, он быстро прошел в прихожую и вышел в коридор к лифту. Дверь за ним громко и сердито захлопнулась. Спускаясь вниз, он почувствовал, как к горлу поступила тошнота, нёбо обожгло кислотой желудочного сока, гулко, изнутри, что-то стукнуло по затылку. Теряя сознание, он сполз по стенке лифта на холодный пол. Когда сознание вернулось к нему, он тяжело встал, медленно, чтобы еще раз не упасть, спустился по ступенькам нижнего этажа и вышел во двор.

3

Возвращались из тарного пункта налегке. Денег выручили на четыре четвертинки водки, батон хлеба, двести грамм докторской колбасы и банку килек в томатном соусе. В переходе к Курскому их догнал татарин Шамиль.
– Я, значица, сегодня к вам, – сказал он.
– Наварил чего? – не останавливаясь, спросил Ряха.
– Наварил, – ответил Шамиль. – Сдал, значица, посуду на четвертинку и чекушку, да еще украл банку шпротов.
– Это где такое дозволяется?
– В супермаркете, на той стороне Садовой.
– Не ври, Аллахакбар, – бросил ему через плечо Ряха. – Там же всюду и везде камеры слежения.
– Не везде.
– Да?
– Да.
– Тогда и нам следует посетить это злачное заведение. Согласен, Сурок?
Сурок что-то промычал в ответ
– А ты знаешь, Шамиль, – Ряха еще раз обратился к татарину, – оказывается, наш Сурок был миллионером? Ты можешь в это поверить?
– Могу, – ответил Шамиль. – Сейчас многие спиваются. Водка, она, значица, никому пощады не дает.
– Это верно, – продолжал Ряха. – А поверишь ли ты в то, что он заначки себе на черный день не оставил?
– А в это не верю. Богатые люди, они все хитрованы, пьют, гуляют, а про черный день все равно помнют.
– Слышал, Сурок, что Аллахакбар сказал? Давай, дружок, колись, где кубышку закопал?
– Да что ты пристал к нему, Ряха? – вступилась за Сурка Клава. – Человек штаны на веревках носит, а ты – заначка!
– Шучу, Клава. Знаю, что нет у него ничего. Ежли б было, к нам бы не пришел.
– Вот то-то.
Они уже миновали все переходы к перронам, спустились по лестнице вниз и шли к своему вагончику, к тупичку за дикими ольховыми зарослями. Когда поднимались по ступенькам вагона в тамбур, Ряха, подсаживая Клаву, сказал:
– Ну и зад ты себе отъела! Даром что бомжиха.
– Дурак, – ответила Клава.
– Какой есть – сказал Ряха и, обратившись к Шамилю, спросил: – Алахакбар, тебе нравится Клава? Хочешь, одолжу на часок?
– Гы-ы… – промычал Сурок. – Смешно.
– Спасибо, командир, – ответил Шамиль. – Жалко, что староват я для таких дел.
– Не беда, – продолжал шутить Ряха. – Клава, она баба теплая, большая. Как русская печь. Покойника воскресит. Клава, ты спала с татарами?
– Отвянь. Надоел.
– Гы-ы… – улыбался Сурок, следуя за ними по узкому проходу вагона.
– Зря, – говорил тот, обращаясь к спине идущей впереди Клавы. – Татары – мужики крепкие, худые и жилистые. И неутомимые в этом деле. Правда, Шамиль?
Они уже расположились в своем купе. Клава раскладывала на столике грязные пластиковые стаканчики, водку и продукты.
– Зачем стаканчики? – спросил Ряха. – Клава, родная, ты, случаем не тронулась умом?
– Еще раз говорю, отвянь, – ответила Клава, нарезая колбасу. – Пристал как репей. Пить из горла сегодня никому не дам.
– Это почему?
– Потому.
– Нет, ты ответь, – упорствовал Ряха.
– Так стерильней и спокойней, ясно? – ответила Клава. – Мало ли, какую заразу мы в себе носим, рыская по помойкам.
– Во-о-на как, – протянул Ряха.
– Цивилизация, – вставил Сурок.
– Сифилизация, – сказал Ряха. – Ладно, хрен с вами. Стаканы так стаканы. Разливай, Клава.
Взяв стаканчик, хрустнувший под пальцами, он весело посмотрел на Шамиля:
– За что пить будем, Аллахакбар?
– За дружбу народов, – ответил тот.
– Хорошо. Умный ты, хоть и татарин. Слышь, Сурок? Пьем за дружбу народов.
– А мне все равно. Хоть за черта рогатого.
– Что тебе все равно, лупоглазый?
– За что пить.
– А если – в лоб? Тогда как?
– Тогда до конца жизни буду пить только за дружбу народов.
Сурок блаженствовал. Он откинулся на стенку, вытянул ноги и медленно, прикрыв пунцовые от мороза веки, тянул сквозь зубы горькую жидкость. Уже после первого глотка исчезла ноющая боль в желудке, мучившая его в последнее время. Хмель действовал быстро, как хорошее лекарство, разгоняя по всему телу кровь и выравнивая ритм работы сердца. Он больше не вздрагивал от пугающих толчков в затылке и резких, режущих болей в печени. «Правду говорят, что водка лечит», – погружаясь в транс, подумал он. Ряха и Шамиль о чем-то горячо заспорили. Оказывается, Шамиль пришел к ним сегодня с «коммерческим предложением». Суть его в том, что бутылки лучше сдавать не в тарный пункт, а на завод по производству пива, и брать за них не деньги, а готовую продукцию, которую потом продавать в магазины.
– Вот такая, значица, идея, – говорил Шамиль. – Мороки здесь много, но, если взяться за дело с умом, можно хорошие деньги поднять.
– Да ты просто рехнулся, Аллахакбар, – отвечал ему Ряха. – Кто же нас туда пустит? Это тебе не банку шпротов слямзить. Это же завод!
Клава молчала, глядя на них спокойными, как у всех толстух, глазами.
– У меня там работает охранником старый знакомый, – сказал Шамиль, пытаясь переубедить несговорчивого собеседника. – Он нам поможет. С кем надо, поговорит, куда надо, пойдет и слово за нас, значица, молвит.
– Значит, и ему надо будет долю отстегивать? За бесплатно он же не будет за нас говорить?
– А как же? За бесплатно он и задницу не поднимет.
– Ага. И сколько он просит?
– Надо поговорить.
– А ты еще не говорил?
– Еще нет. Я решил сначала поговорить с вами, а потом пойти к нему.
– Когда?
– Сегодня. Как стемнеет.
– Пойдем вместе. Поговорим, в первую очередь, с ним о его доле, а потом обо всем остальном. А то ведь заломит такую цифру – все прахом пойдет. Народ нынче жадный до чужого. Правильно я говорю, Аллахакбар?
– Да. Надо договариваться на берегу.
Ряха встал и, бросив взгляд на Клаву, сказал:
– Собирайся, пойдем к пивному заводу. Мы с Шамилем пойдем вперед, а ты разбуди Сурка и – за нами.
– А не дурь все это, а? – протяжно зевнув, спросила Клава.
– Может, и дурь. Но надо попробовать.
Они ушли. Клава растолкала блаженно улыбающегося Сурка. Через несколько минут они уже были на Курском, оттуда – рукой падать до завода. Сурок не спрашивал, куда они идут – он продолжал пребывать в том сладостном дурмане, когда хочется только лечь где стоишь и уснуть, махнув на все рукой. Клава бубнила про себя что-то о «дури» и «татарской морде». Они медленно двигались вдоль шумной магистрали, по которой шел нескончаемый, как во время эвакуации, поток автомашин – грузовых и легковушек, всех моделей и марок. На повороте к заводу остановились.
– Подождем здесь, – сказала Клава, глядя на шатающегося Сурка.
Она сделала несколько шагов вперед и, вздрогнув от зычного визга тормозов, повернулась к автотрассе. Огромный, глазастый джип на скорости наехал на Сурка, оказавшегося в те несколько секунд, когда Клава его не видела, у разделительной полосы. Тело Сурка, сжавшись в бесформенный комок, пролетело несколько метров и упало на тротуар, после чего тихо, как в замедленной съемке, сползло за обочину дороги. Голова и верхняя часть туловища застыли на проезжей части, а ноги – на газоне с черной, как после пожара, травой. Не чувствуя под собой ног, Клава подошла к нему. В уголках губ уже мертвого Сурка таилась все та же блаженная улыбка, а в широко открытых, стеклянных глазах искрились первые вечерние звезды.

4.

Примерно, через месяц после этого случая к дому на Пречистенке, где когда-то жил Сурок, подъехала иномарка, из которой вышел дорого и изысканно одетый пожилой мужчина. Он вошел в подъезд, набрал нужный код домофона и, поправляя роговые очки, стал ждать. Когда домофон ответил, он представился:
– Меня зовут Рыбак Марк Александрович. Я из нотариальной конторы. Мне нужна Сурикова Людмила Сергеевна. Это вы?
– Да, – ответил женский голос.
– Я к вам.
Через минуту нотариус Рыбак был уже на шестом этаже перед дверью Людмилы Сергеевны. Дверь быстро открылась. Жена Сурка, блеснув тревожными глазами, спросила:
– Что случилось?
– Я по поводу завещания вашего мужа, – сказал нотариус. – Позвольте пройти, вы должны подписать некоторые документы.
– Он умер? – спросила Людмила Сергеевна, когда нотариус вошел в гостиную.
– Да. Месяц назад.
– Как это случилось?
– Банальное происшествие, – сказал нотариус, доставая из портфеля бумаги. – Попал под машину. Свидетельство о смерти хранится в нотариальной конторе. На всякий случай, я сделал для вас копию. Можно ваш паспорт?
Через минуту, разложив на столе бумаги и немного поколдовав над ними, он сообщил, что муж Людмилы Сергеевны Николай Иванович Суриков два года назад попросил его оформить завещание, по которому он отписал жене и дочери Екатерине Николаевной Суриковой, равными долями, по сто пятьдесят тысяч долларов. Деньги эти тогда же были перечислены на депозитные счета, открытые в одном европейском банке. Право пользования деньгами переходит к жене и дочери Сурикова сразу после его смерти.
– Кто открыл счета? – еще не придя в себя от неожиданности, спросила Людмила Сергеевна.
– Я, – ответил нотариус. – По доверенности вашего супруга. Заверенная копия доверенности в общей папке.
– Выходит, это и есть сюрприз, о котором он говорил?
– Что? – спросил нотариус. – Какой сюрприз?
– Не важно, – сказала Людмила Сергеевна, отвернувшись в сторону. – Я о своем.
– Ясно. Адрес и телефоны банка, в том числе и коды доступа к счетам, вы найдете в этих документах, – добавил нотариус. – А теперь подпишите там, где я поставил галочки.
Покончив с бумагами, нотариус встал:
– На этом все. Позвольте откланяться?
– Постойте, – сказала Людмила Сергеевна, по-прежнему, с тревогой заглядывая ему в глаза. – Разве это все, что вы можете мне сообщить?
– Что вы еще хотите узнать? – спросил он.
– Что с ним тогда случилось?
– Не знаю. Я нотариус, Людмила Сергеевна, моя обязанность – исполнить волю покойного.
Когда он ушел, жена Сурка прошла в гостиную, села на диван и, уронив лицо в ладони, надрывно, по-бабьи, с каким-то нечеловеческим подвыванием заплакала – возможно, в первый раз после того памятного вечера, когда выпроводила Сурка из дома.

Kolejdoskop · 644 дней назад

Сергей Сокуров

Сентиментальная история

Эта история произошла много лет тому назад в большом городе у моря, где так много одиноких людей и бездомных животных.

I.

Гранит, молодой жизнерадостный дог, будто  вылепленный из глыбы шоколада, кличку свою получил за редкий  окрас. Таким цветом отличается один из сортов самой известной на земле горной породы. Белое пятно на груди оттеняло красно-коричневую шерсть на крупном мускулистом теле красивого зверя. В длинной, слегка горбоносой морде пса с умными «золотыми» глазами и впалыми висками с первого взгляда угадывалась голубая кровь  породистых предков. Гранит чувствовал себя среди лю­дей членом стаи.  Выше него, по рангу,  стояло даже рыжекудрое существо Аннушка — от горшка три вершка. За плохое поведение, за нарушение законов стаи (понимало разумное животное) полагалась  расплата. Высшей мерой наказания было изгнание из логова. Оно применялось лишь за измену вожаку.  Но такая беда грозить Граниту не могла. Он, как и подобает честной, благородной собаке,  был предан своему хозяину не за страх. Тот, с виду,  представлял собой тип вполне безопасный. Его руки, слабые и холодные, не умели ласкать и, наверное, наказывать. При ходьбе он смешно выворачивал ступни, будто копировал Чарли Чаплина.

 

Однако оказалось, что  для людей существуют ценности более значительные, чем преданность.  Гранит это понял, когда смахнул хвос­том с низкого столика кофейный сервиз. Даже щенку вислоухому ясно: за сим неминуемо следует трёпка, и принять её надобно с сознанием справед­ливости кары.  Только попробуй растолкуй собаке, почему между  сервизами  местного производства и японским  такие  «две большие разницы», как говорят в том городе у моря. А ведь «обе разницы» бросаются в глаза. Посмотрите хотя бы на кофейники: наш - это же просто обыкновенный кувшин, какой на Привозе добыть можно за рупь-два; а японский - неописуемое чудо, Фудзияма с ручкой, притронуться страшно.  Не ведал Гранит и о  тех  трудностях, которые преодолел его повелитель на пути к своей давней мечте. Прежде чем выложить  кругленькую сумму за неё, предстояло достать вожделенное.  Знаете ли вы, что значило во времена оные доставать то одно, то другое, то третье? Какие родственные, дружеские, хозяйственные и партийные связи приходилось задействовать? Нет, не знаете, и слава Богу!  Супруги по сусекам поскребли, поклялись перед банкой киль­ки в томатном соусе обуздывать свои гастрономиче­ские потребности.  Гла­ва семейства проявил находчивость — занял у вось­мидесятипятилетней тёщи пятьсот рублей на десять лет. А названная сумма тогда – это полновесный оклад  инженера за квартал.

И вот на низком полированном столике возник­ло чудо из прозрачного фарфора. Инженер,  выворачивая ступни, выбежал в прихожую к телефону, чтобы позвать соседа сверху, удивить, принудить к зависти. Но тут, когда счастливую до нервной дрожи супругу на  несколько секунд отвлекла Аннушка,  к столику с сервизом опасно приблизился Гранит… И отзвенела погребальным звоном импортных черепков семейная катастрофа.

 

Кто бы мог подумать, что в этом с виду мирном, даже смешном человечке столько злой силы? С не­торопливостью жреца, готовящего заклание, он при­нёс из кладовой алюминиевый удлинитель от пляж­ного зонта и пересохшую бельевую веревку. Гра­нит, воспитанный пёс, спокойно дал привязать себя за шею к батарее парового отопления. Первый удар заострённым концом удлинителя пришёлся ему ни­же глаза. От неожиданности и боли Гранит взвизг­нул, зарычал, показывая клыки, но сразу смутился - поджал хвост и часто-часто заморгал. Прости, мол, хозяин, виноват... После каждого удара дог всё сильнее вжимался в батарею парового отопления. Собачье достоинство не позволяло ему просить пощады. А как хотелось завыть от боли! Он лишь икал и обли­зывал сухим языком бледные дёсны. Человек стойкость собаки понял по-своему: «А, тебе не больно? На — получай!». Отведя ногу назад, он что было силы ударил носком туфли в пах животного. Гранит вскрикнул совсем по-человечьи, запла­кал, судорожно заёрзал задом по полу, оставляя на ухоженном паркете тёмные полосы мочи со сгуст­ками бурого цвета. Вид крови ещё больше разъя­рил хозяина. Пляжный удлинитель в его руке превра­тился в страшное оружие, колющее и рубящее, мелькающее с быстротой спицы в велосипедном ко­лесе. На собаке уже живого места не оставалось. Вся шерсть её на левом боку пропиталась кровью; смешанная с горячим потом животного, она заполнила тесное помещение резким и тошнотворным запахом бойни. Хозяйка (сердце у неё было чувствительное), схватив в охапку ревущую Аннушку, убе­жала в спальню за три двери,  свой протест выразила рыдающим криком: «Дурак ты, Саня!».

 Саня наконец устал. Отбросил в сторону удлинитель. Отвязав пса от батареи,  поволок его, задыхающегося, из квартиры. Внизу на детской площадке, куда сбежалась детвора, инженер перекинул свободный конец ве­рёвки через перекладину качелей, намотал его на кулак. Откинувшись всем корпусом, зарываясь в песок каблуками туфель, потянул за верёвку. Оскален­ная голова Гранита с мутными глазами задралась к небу. Дети, кто был постарше, заволновались.

И вдруг «взрослый» голос: «Бросьте, папаша, оперу ставить. Всё равно ничего у вас не выйдет. Пёсик-то больно тяжёл». Молодой человек с толстыми щеками, в лохматой кепке пробрался сквозь воз­буждённую толпу ребят. Склонившись над мелко дрожавшей собакой, освободил её шею от петли. «Мало весу в Вас, батя,— парень обвёл взглядом ребят.— Да и общественность не позволит».

 

Вот так волею случая была спасена жизнь Гра­нита. Когда его хозяин зашагал, пошатываясь, к подъезду дома, мальчишки отнесли собаку в подвал, под лестницу, где дворничиха хранила свой инстру­мент.  «Вот что, бои,— распорядился парень. - Вы её кормите и всё такое, а ежели выживет - соба­ка моя. По закону. Уяснили? Зовут-то пса как?». – «Гранит, - ответил один из вездесущих мальчишек». – «Хорошее имя, крепкое, значит, жив будет, - оптимистично заключил мордас­тый. - У Гранита должен быть настоящий хозяин». 

Здесь мы оставим героев первого раздела повествования  и перенесёмся в другой район города у моря.

 

II.

Самое большое место в жизни Веры занимала мать. Чувство своё к матери девочка не смогла бы назвать ни любовью, ни уважением, ни восхи­щением, словом, ничем определённым. И то, и дру­гое, и третье жило в ней бок о бок с душевной болью, ревностью, приступами ненависти, обожанием, тоской по ласке — всем тем, что роняла мимоходом мать в сердце дочери. Мать была далёкой звездой, недоступной и непостижимой, а значит - обожест­вляемой. Её слово было законом. В каждом её жесте, даже в молчании скрывался особый смысл. Ей прощалось всё, даже когда простить было невоз­можно, потому что оназвалась мамой. Правда,  девочка и отца в младенчестве нередко звала мамой. Потом научилась различать. Отец — это было: бегом принесённый ночной горшок, бан­тики в косичках, папин борщ, стирка с папой, тёп­лая и мягкая ладонь, в которой так уютно пальчи­кам девочки, шагающей в первый класс. Мама... Это та, которую всегда нужно ждать. «Спи, мама придёт поздно»,— то и дело слышала она. «Сегодня мама опять играет?» — «Да...». Девочка вздыхала: «Плохо, когда мама артистка».

По утрам, собирая дочь в детсад или в школу, чаще всего папа говорил шёпотом: после вечернего концерта мама поднималась поздно. Как это было важно — не разбудить маму. Зато каким праздником становился день, когда мама была свободна от репетиции, концерта, гастрольной поездки. Тогда отец придумывал для Верочки болезнь, чтобы оста­вить её дома, и девочка вертелась возле матери, с мольбой во взоре (ну посмотри на меня!), загляды­вая в её холодные глаза, стараясь прикоснуться к её холодным белым рукам. Нет, не обвиняйте женщину в холодности сердца. Она по-своему ску­чала по дочери; ей были желанны её поцелуи, не­ловкие объятия. Только дочь, как нарочно, появ­лялась со своими милыми нежностями в самые не­подходящие минуты: «Осторожно, не сбей мне при­ческу!», «Ах, как ты не вовремя! Сейчас придут гости».

Гости обычно собирались к вечеру — мужчины с восторженно-зычными голосами, со склеротичес­ким румянцем на скулах, модно одетые красивые женщины. Узнаваемые лица местной оперетты. Электрический свет дробился в зеркалах, поли­рованном дереве, хрустале в серванте просторной гостиной. Гремел рояль. Чей-то голос, чистый и низкий, пел «Утро туманное, утро седое». От шума и яркого света, от запахов тонких духов, пота, вина и табачного дыма у девочки кружи­лась голова. Всё плыло, всё мелькало перед её гла­зами, всё было расплывчато, зыбко, и лишь обожае­мая мама — в открытом сверкающем платье, воз­бужденная, ясноглазая — виделась чётко, запоми­налась каждой чёрточкой, каждым жестом. Такой она являлась потом в мечтах и снах дочери, близкая и недоступная.

 

Отец страдал. Девочка поняла это рано. Всё чаще он замыкался в мрачном молчании. Он стал остав­лять дочь одну в пустой квартире, а когда возвра­щался, ещё более хмурый, из рта его пахло кислым, как от гостей. Безошибочным детским чутьём Вероч­ка нашла причину. Ею оказался баритон с толстой грудью и седыми курчавыми бачками. Он провожал маму после вечернего концерта, целовал ей руку в передней не с тыльной стороны, как другие, а в ос­нование ладони, с притворным оживлением разгова­ривал с хозяином дома и во всём с ним соглашался. Были и другие.

Как-то девочка стала невольной свидетельницей разговора между отцом и матерью. Сначала говорил отец. Долго и слезливо. И непонятно. Когда он замолчал, мать сказала: «Ты подходишь ко мне со своей меркой технаря. А я ар-тист-ка! Пойми, я не могу существовать без обожания, без любви, наконец».

Милая мама! Несколькими словами она сняла камень с сердца дочери. Ведь так просто: к ней нельзя подходить с «обычной меркой». Отец — добрый, хо­роший... человек. Мать — богиня. Разве можно её судить как обыкновенную смертную? По-видимому, отец думал иначе. Он делался всё молчаливее. Чаще стал выпивать. Во хмелю становился совсем жалким. Жалость, большая, острая, вытеснила в душе дочери все добрые чувства к отцу, пока не сменилась брезгливостью. Это случилось на шестнадцатом году жизни Веры, вдруг вытянувшейся в росте, вспыхнувшей яркими красками юности на милом лице, не столько красивом, сколько привлекательном.

Тогда отец долго не задерживался на одном рабочем месте. Тайком от жены стал занимать деньги у её друзей. И у баритона брал…  Тот давал с суетливой предупредительностью, о должке не напоминал.   Попрошайка, получив своё, сразу исчезал. Вера видела в окно, как он торопливо, не глядя по сторонам, переходит улицу в направлении заведения с вывеской «Шабское». Однажды был гололёд, а грузовик – огромный…

 

Оставшись с вдовой матерью, девушка втайне надеялась, что чувство вины, которое, по еёпонятию, должна испытывать мать, невольно заставит обожаемую родительницу искать облегчения у дочери, и дочь уже готова была бро­ситься ей навстречу, как тут появился Искандер.

Мужчину такой красоты Вере встречать ещё не приходилось. У двадцативосьмилетнего таджика, с погонами капитана, была гибкая, мускулистая, стройная фигура горца. Смуглая кожа на его лице, нежном и мужественном, с крепким подбородком, яркими губами, тонким горбатым но­сом, отливала тёплой зеленью нефрита. Но больше всего в этом лице привлекали глаза - такие густо-­синие, каких вообще-то и быть не может. «Если прав­да, что памирцы - потомки воинов Александра Ма­кедонского,- сказала Вера матери,- то очень жаль, что Александр не завоевал весь мир».

Искандер, вопреки ходячему мнению о красав­цах, оказался человеком, способным на глубокое чувство. И Верина мама, гордая женщина, знавшая мужчинам цену, не терявшая над собой контроль в увлечениях, на этот раз совсем потеряла голову. А рядом с  ней, уже увядающей красавицей,  была дочь - её  свежая копия!

Спустя некоторое время после появления нового поклонника артистки, звезда сцены, глядя в сторо­ну, сообщила дочери, что Искандер настоял... Вернее, они с Искандером решили расписаться. И добавила:  «Знаешь, они, эти горцы...  Словом, лучше будет, если  ты поживёшь отдельно. Я  сниму для тебя комнату. Искандер  настаивает. У них свои законы».- «Хорошо, мама», - внешне спокойно согласилась дочь.

Что-то оборвалось в ней в одно мгновение и умерло без мучений. Вера замкнулась в себе, стала ко всему равнодушна. С трудом закончила десятый класс и устроилась кладовщицей на заводе  шампанских вин. Мать не возра­жала. Ей вообще было не до дочери. Искандер же пожал плечами, узнав от жены о «капризе» пад­черицы жить отдельно:  «У вас же столько комнат! Не понимаю».

 

В первое воскресенье октября Вера, одевшись по погоде в плащ, стянутый по тонкой талии широким поясом, выбралась на Привоз. По воскресеньям там продавали с машин носильные вещи, и девушка намеревалась присмотреть себе пальто с ворот­ником. При входе на рынок располагался местный птичий рынок, где шёл бойкий торг друзьями человека. Особняком от демократической щеня­чьей стаи жались к ногам хозяев взрослые собаки. И хотя были они по всем внешним признакам разные, объединяло их что-то общее. Вера приостановилась и поняла: в гла­зах собак стыло тупое равнодушие. Они догадались, что их предали. Наибольшее впечатление произвёл на неё шоколад­ный дог, который лежал у ног толстощёкого парня в лохматой кепке, положив голову на передние лапы. Глаза его были точно неживые — сухие, стеклянные. Вера присела перед догом на корточки. «Бедный! Тебе жить не хочется?». Дог понял и оценил участие незна­комки. Золотой глаз его медленно скосился на девуш­ку, увлажнился. Хозяин ухмыльнулся: «Купи, ежели жалеешь». Девушка не удостоила его взглядом. «Пойдешь жить ко мне, псина?». – «Гранит»,- подсказал щекастый. – «Гранит», - позвала Вера.

Дог слабо шевельнул хвостом и поднял голову. Кто знает, какие мысли родились в мозгу разумного животного? Чутьё подсказало ему, что из всех зол на свете, обступивших его, эта девушка — наимень­шее. Он потянулся к ней и нерешительно, весь напрягшись, лизнул руку горячим шелковистым языком. «Сколько?» - спросила Вера, доставая  из кармана плаща деньги.

Проводив взглядом стройную девушку с крупной, худой собакой шоколадного окраса, я отправился по третьему адресу своего повествования.

 

III.

Блуждающий в лесу не так одинок, как иногда старый человек среди детей и внуков.

Анатолий Александрович долго не мог прийти в себя от острой обиды. Как могло случиться, что Евгений, единственный сын, отдалился от него внезапно и стремительно, будто и не связывало их ничего, кро­ме фамилии? Почти двадцать лет они были неразлучны. Мальчик вырос без мамы. Она  умерла вскоре после родов. В наступив­шей темноте  рука вдовца, который был значительно старше покойной жены,  отыскала тёплую ручку полусироты. От неё исходила жизнь.  Отец с сыном надолго не разлучались до той минуты, пока Женька не сел в поезд, увозящий его с дипломом, пахнувшим клеем, к месту первой работы.

Всю свою нерастраченную любовь отец перенёс на сына. Только теперь это глубокое чувство в нём стало неотделимо от боли и страха. Женька, особенно в дошкольные годы, был похож на мать: те же мягкие подушечки-губы; и волосы, негустые, тонкие, вились у него на затылке совсем как у Веры. Страх же вызывало Женькино здоровье. Оно тоже досталось ему от мамы. Казалось, не было болезни, которая обошла бы ре­бёнка. Ни разу не отдал отец сына в клинику. Кон­чался срок больничного - выпрашивал дни в счёт отпуска, просто прогуливал. На работе закрывали на это глаза: отец-одиночка, в обыденном понятии, такая ведь редкость, что трогательные фильмы на эту тему снимают.  Жалели. Правда, держали на низких должностях, но Анатолий Александрович не роптал. Прислушивался к опытным мамам, нуждаясь в консуль­тациях по уходу за ребёнком. Получал и советы другого рода - намеками и прямолинейно,- как легче сына поднять на ноги. Исходили они в основном от раз­ведённых женщин. Но тут вдовец, обыкновенно веж­ливый и податливый, становился в оборонительную позу, не очень-то подбирая слова для ответа, словно кто-то с усталыми, чрезмерно накрашенными глаза­ми покушался на его и Женькину жизнь, на Верину память...

 

Давно это было. Много воды утекло.  Теперь, оставшись один в пустой квартире, Анатолий Александрович просматривал и прослушивал воспоминания.  С годами, естественно, при­ходилось добывать еды всё больше. Чтобы птенец был сыт, отец,  человек выносливый, «жила», как говорят, в отпусках и по выходным подрабатывал на товарной станции грузчиком. К пятнадцати годам Женька стал рос­лым подростком, несколько полноватым и медлительным в движениях. Учился он хорошо, но как-то лениво, ничем не прояв­ляя вкуса к наукам, не выделяя ни одну из них. Был покладист и послушен. «Во всём ведомый»,— определил его место в коллективе классный руко­водитель. И дома у него не было нужды проявлять характер. Отец везде успевал забегать вперёд: и за хлебом выскочит, пока сын завязывает шнурки на ботинках, и в очередь за «Библиотекой приключе­ний» встанет сам, щадя Женькин утренний сон, и дверной замок починит, так как неудобно отрывать школьника от уроков, а через час - «Клуб кинопутешественников», сыну на пользу. Стареющий инже­нер, конечно, сознавал всю порочность такого воспи­тания, но, взяв темп на старте, остановиться уже не мог. «Ладно,— мелькала иногда утешительная мысль, -  Закончит Евгений вуз, уедет по распреде­лению. Быстро станет самостоятельным, а там, гляди, и женится».

 

Года через два после разлуки сын прислал фото­графию. Рядом с Женькой - жердью,  с материнскими незабываемыми глазами, си­дела в подвенечном платье девочка-заморыш. Всё в ней было невыразительным, бесцветным, скучным: и жиденькие волосы, выбивающиеся из-под корот­кой фаты, и треугольное, с остреньким подбородком скуластое личико, угрюмый взгляд, капризно опу­щенные уголки губ. В письме сын сообщал, что намеревается возвратиться под отчий кров, ибо у них в тресте с жильём туго, а Ирина в конце года должна родить. Анатолий Александрович обрадовался. Месяц назад сердце его попросилось на пенсию. Предстоящая совместная жизнь с деть­ми, а потом с внуками рисовалась старому человеку светлыми акварельными красками.

Ещё на перроне Анатолий Александрович обра­тил внимание на перемену, произошедшую в облике сына. Казалось, и плечи его сузились, и рост умень­шился, а главное, во взгляде появилось беспокой­ство, будто он постоянно ожидал толчка сзади. Невестке свадебная фотография явно льстила. Однако она произвела хорошее впечатление на свёкра. С первых минут держалась уверенно, руку Анатолия Александровича пожала неожиданно сильно, по-мужски. «Э, да он у неё под каблуком»,— подумал Ана­толий Александрович. Так и оказалось. Женька и шага не мог ступить без «спрошу у Ирины», без «как Ирина скажет». Сначала Анатолий Александрович только посмеивался. Потом начал хмуриться. Власть свою над мужем невестка прояв­ляла грубо, не считаясь ни с кем, ни с чем. Сидят, бывало, отец с сыном после ужина за столом, обсуждая новую теорию материковых оледенений, вычитанную в любимом журнале «Вокруг света», как вдруг из кухни: «Евгений! Может хватит болтать? Вы­мой лучше посуду!». Женька краснел и, стараясь не встречаться взглядом с глазами отца, спешил на зов. На втором месяце их совместной жизни случи­лось Анатолию Александровичу отлучиться из города. Когда возвратился, обнаружил, что со стены общей комнаты, над диваном, где он стелил себе на ночь, исчез чёрно-белый фотографический портрет Веры, вставленный под стекло в простенькую рамку. Он очень им дорожил. Ирина, заметив  беспокойство свёкра, фыркнула: «Теперь фотки на стены не вешают. Старо». Евгений поддержал  жену молчанием. На этот раз Анатолий Александрович не выдержал: «Я, дорогие детки,  живу не только «теперь»,  мне необходимо время от времени навещать  себя и других в моём «вчера».  Фотопортрет обнаружился в ворохе газет, приготовленном на выброс. Теперь вдовец ставил его на подоконник, когда был дома, а уходя, прятал в диван.

Подобные случаи множились.  Старого человека медленно, но верно отодвигали  к краю общей лавки, пользуясь его отвращением к семейным дряз­гам, нежеланием вносить разлад в жизнь молодых. Анатолий Александрович всё глубже уходил в себя. Пошлую позицию занял Женька. Шагать под окрики жены и в то же время сочувствовать отцу казалось ему проявлением двуличия. Выход из та­кого положения он нашёл в ещё большем, подчеркну­том игнорировании привычек, желаний и потребно­стей отца. Тем самым как будто выгораживал жену. Правда, он и сам страдал, но отец не сочув­ствовал ему.  В конце концов,  переселился в сарайчик во дворе. Наладив буржуйку,  стал жить там и зимой, когда позволяла погода. Наверх поднимался редко. Разочарованный в сыне, он отложил единственное своё сбережение,  на­дежду, для будущей внучки. О внуке он не думал. У него втайне от молодых было заготовлено святое для него имя — Вера. Женька согласится. А Ирину они вдвоем уговорят. Только Ирина доносить ре­бенка не захотела...

 

IV.

В те солнечные сентябрьские дни по утрам с высокого берега спускался к морю старый белоголовый человек в поношенном пиджаке, устраивался на шершавом обломке скалы. Участок пляжа был пустынен. Два-три заядлых купальщика не мешали ему бездумно растворять­ся в просторе моря и неба. Закусывал припасённой снедью, поглядывая на  проход между скалами, ведущий на соседний пляж.

И вот оттуда вырывался на простор шоколадный  дог. Бег его, как у вольного зверя, был размашист, ловок; летели из-под лап комки мокрого песка. Одолев разглаженную волной поло­су пляжа, красивый зверь взлетал на глыбу ноздреватого раку­шечника и, подставив бризу мощную грудь с белой отметиной, оглядывался беспокойно и нетерпеливо на проход между скалами. Через минуту оттуда появлялась девушка. Она была в махровом халатике вишневого цвета, с полотенцем через плечо. Полотенце и халатик падали на песок, и девушка смело бежала навстречу холодной волне.

Дог, казалось, сходил с ума. Он метался по пля­жу, выл, припадая мордой к песку, и неуклюже вставал на задние лапы, тут же опрокидываясь на спину и вновь вскакивая. Потом с отчаянием самоубийцы бросался в холодное море, пытаясь догнать хозяйку. Но мужество изменяло ему на первом де­сятке метров. Он делал круг и выбирался на облю­бованную им скалу. И там застывал мокрый, жал­кий, потерянный. А девушка уже была за молом. Её светло-русая головка с гладко зачесанными и собранными на затылке в узел волосами, как по­плавок, то взлетала на гребень волны, то исчезала, удаляясь от берега всё дальше. Пловцом она была отличным и отважным. Уже и буи оставались за её спиной, и между ней и горизонтом не было ничего, кроме неисчислимой череды волн. Больное сердце старого человека капля за кап­лей наполнялось беспокойством за незнакомку. «Ах, чертёнок! Сущий Гаврош,— бормотал он себе под нос, и шоколадный дог, словно в благодарность за то, что человек делит с ним тяжесть ожидания, косил на него золотой глаз и сдержанно помахивал хвостом.

Но вот живой поплавок начинал прыгать по вол­нам, приближаясь к берегу. Девушка выходила на пляж усталая, разгорячённая единоборством с мо­рем. От её влажной кожи, покрытой золотисто-корич­невым загаром, отделялся тонкий пар. У дога начинался новый приступ умопомеша­тельства. Только теперь нелепые прыжки с приземлением на все четыре широко расставленные лапы и кружением по пляжу каким-то совсем не собачьим (скорее, козлиным) скоком сопровождались воем столь торжествующим, будто дог хотел известить весь мир о своей радости.

«Фу, Гранит! Фу!». Обтираясь полотенцем, девушка увертывалась от псиного хвоста, как от плети. Затем они растягива­лись на песке и надолго замирали.

Старый человек смотрел на них, на море и желал только одного: чтобы солнце медленнее спускалось к горизонту. Странное дело, куда бы он ни шёл, чем бы ни занимался, душевная боль, не резкая, но на­зойливая и сосущая, не оставляла его ни на миг; но здесь, в этом уголке пляжа, когда в поле его зрения оказывались чистое небо и море, незнакомая девушка с русыми волосами и шоколадный дог, боль отступала.

Кто из нас не знаком с этой загадочной и счаст­ливой способностью человеческой психики — из, казалось бы, самой мрачной безысходности находить путь к надежде, к светлому ощущению жизни через соприкосновение со случайным? Бывает, чей-то взгляд или жест, стёртое временем воспомина­ние, нехитрая мелодия, плеск волны, запах цветка, пейзаж, мелькнувший за окном вагона,— само по себе обыденное — вдруг обретают в нашем воспри­ятии особый, хотя и ускользающий смысл, и сердце начинает биться в ином ритме. Старый человек был достаточно умудрён годами, чтобы не задавать себе вопроса «почему» и не искать невидимых связей. Он просто смотрел на море, на девушку, на пре­данного ей зверя, и ему было хорошо и покойно.

 

Познакомились они случайно, благодаря  собаке. Чем-то в тот день старик особенно  заинтересовал Гранита. Пёс смело приблизился к незнакомому человеку, обнюхал его ноги, уселся напротив на песке и подал лапу. «Чудеса! — воскликнула подбежавшая девушка. — Такого ещё не было». – «Вот мы и познакомились, - улыбнулся старик, -  Зови меня, псина, Анатолием Александровичем и скажи, как зовут твою хозяйку?». – «Вера»,— подсказала девушка. У неё было такое чувство, будто она знает этого человека давно. И хотя он уже несколько дней сидел у моря на одном и том же месте, она рассмотрела его только сейчас. Лицо у Анатолия Александровича было большое, открытое и совсем гладкое, если не считать тонких морщинок у крыльев носа и в уголках глаз — таких симпатичных «смеющихся» морщинок.

«Вера? — повторил он с грустью.— Вера... Гра­нит, догадываюсь, самый большой ваш друг». – «И единственный». – «Отчего так?». – «Мне никто не нужен».  Вера отвела глаза в сторону, в морскую даль, зачерпнула ладошкой песок, просыпала его сквозь пальцы. «Крепко тебя обидели, милая,— подумал Анато­лий Александрович и произнёс вслух: - Это заблуждение, девочка. Нам всегда кто-нибудь нужен. Равно как и мы кому-нибудь. Поэтому не только человек — всё живое ищет себе друга». – «Зачем искать? Можно дружить с животным, с деревом, с морем». -  «Верно. Я вот с камнем подружился». И Анатолий Александрович похлопал ладонью по глыбе, на которой сидел. Вера шутки не приняла: «Вы одиноки?». – «Да... То есть у меня есть сын... Женатый». – «Он далеко?» - «Вместе живём». Вера хотела ещё о чем-то спросить, но лишь вни­мательно посмотрела в глаза Анатолию Александро­вичу и опустила взгляд, сдерживая вздох. «Э, да она меня раскусила»,— внутренне усмехнулся старик.

Пляж совсем обезлюдел. Далеко, у самого гори­зонта, куда опускалось солнце, море отливало рас­плавленным металлом.  Между стариком и девушкой завязался разговор, легко перескакивавший с предмета на пред­мет, но под этой кажущейся легкостью скрывался смысл, несущий в себе тайну душевной близости. Анатолий Алек­сандрович спохватился: «Ваши, верно, заждались?». – «Меня никто не ждёт,— ответила Вера просто.— Мы с Гранитом живём вдвоём». Сердце старого человека сжалось: его тоже никто не ждал. «Ну что, будем прощаться, Вера?» - «Приходите ещё. Мы с Гранитом будем ждать вас, Анатолий Александрович». – «Непременно приду. На всякий случай мой телефон - двадцать два, двадцать два, двадцать два. Легко запомнить». Гранит вопросительно посмотрел на Веру, перевёл взгляд на старого человека, опять на Веру. Но пово­док натянулся, и пёс, оглядываясь, затрусил у ног своей хозяйки. 

По дороге домой  Анатолий Александрович всё думал о том, что вот такой, как эта девушка, могла бы быть лет так через семнадцать-восемнадцать его внучка, не приго­вори её Ирина к небытию. Но почему «как эта де­вушка»? Разве нет уз более прочных, чем узы род­ства? Разве могла бы незнакомка Вера, не будь она его Верой по духу, той – потерянной,  так легко войти в жизнь старого человека, где, каза­лось, все занято воспоминаниями?

Вечером  он перенёс свою постель из сарайчика  на диван в общей комнате.  И портрет покойной жены прихватил, поставил возле телефонного аппарата. Когда за окном стемнело, зазвонил телефон. Он протянул руку, на ощупь включил бра и поднял трубку. Голос в ней был слаб, словно доносился из тысячекилометровой дали, но явственен: «Анатолий Александрович?.. Не говорите ничего...  Пока не говорите... Во всём городе для меня нет дома, куда бы я хотела зайти просто так. То есть, я хочу сказать, до сих пор не было... Сейчас я смотрю из те­лефонной будки на окно, в котором зажёгся свет. Он такой тёплый...  Это ваш свет». Он не успел ответить. В трубке щёлкнуло, раз­дались короткие гудки.

 

V.

В ту ночь из них, троих, спал только Гранит. Впервые, с тех пор как взяла его на поводок девушка с грустными глазами, он не оттащил на ночь свою подстилку от батареи парового отопления. И впер­вые ни разу не вошёл в его сон страшный человек с жёсткой верёвкой, похожей на змею. Снились ему хозяйка Вера, воплощение его собачьего счастья,  и старый человек, ставший членом их маленькой стаи.

...Они шли по влажной дорожке пляжа, и дорожка эта, подновляемая пенным накатом волны, казалась бесконечной.

Kolejdoskop · 646 дней назад

Сергей Сокуров

  
Быль и чуть-чуть вымысла

Введение      

На имени Вивальдина для своей единственной дочери настоял  отец, скрипач-любитель. Из цокольного этажа дедова дома, где находилась мастерская краснодеревщика, до жилого помещения наверху чаще доносились звуки кантат  знаменитого венецианца, чем столярного инструмента. Поэтому мастер разносолами домашних не баловал.  Он  умер, когда девочке исполнилось пять лет.  Многодетная семья разбежалась по заработкам.  Дом на зелёной окраине провинциального городка опустел и затих. Остались трое, от старой до малой,  и сотни книг на  открытых полках, сработанных покойным художником по благородному дереву. Скрипка и «музыкальное имя» умолкли.

От  матери и бабушки папина дочка  слышала с тех пор только «Дина».  Привыкла. Так называла себя мысленно и вслух при знакомствах.  Диной  была в  школе и вузе, и даже в конторе,  откуда она вышла на пенсию, отработав три десятка лет по случайной специальности. Служила честно, в полную силу, головой и руками, но сердце её как бы существовало вне её тела – в сфере, далёкой от производства.  Там была её «личная библиотека», а  в ней – «личный Пушкин».  Дина не обманывалась призванием к сочинительству «презренной прозы» и к рифмам. Трезвый взгляд на себя спас её от графомании. Однако постоянным чтением художественных произведений выработала в себе вкус к «изящной словесности», как говаривали в старину,  стала  верной оценщицей  чужих печатных слов.  Таких книгочеев называют профессиональными  читателями. 

 Пока трудилась ради заработка,  её мир, называемый духовным, имел чёткие границы, своё отдельное время, измеряемое двумя-тремя вечерними часами,  и особую территорию, на которую посторонние допускались после придирчивой проверки.  Дети не прошли, но внуки дозировано удостоились. Законный муж сам не приближался, попыток проникнуть не делал…  На этой территории Дина преображалась. В иных местах «просто женщина», как говорят, на любителя,  меняла здесь даже облик: становились незаметными черты, её портящие, и, наоборот,  её физические достоинства выходили на первый план. Как бы подсвечивались изнутри умные глаза, наливались естественной краской губы.  Только кто обращал на них внимание?  Ведь в этом замкнутом мире почти все её собеседники  были тенями прошлого.

Выйдя на пенсию, Дина расширила этот очень личный мир.  И домашние условия тому способствовали: её «законный»  как-то незаметно, вызвав у неё вздох облегчения,  куда-то исчез, будто его и не было вовсе; старшие дети разъехались, увезя с собой самых шумных внуков; младшая дочь с сыном-подростком, оставшись в родительском доме,  облегчила бытовые заботы ещё нестарой матери.

     

            Глава 1.

 Многие женщины под личной жизнью понимают отношения с мужчинами. Для Дины же, с раннего замужества, её  особая личная жизнь исключала  даже супруга.  В её «мужской клуб» придирчиво допускались  те представители этой части человечества, которые, по её мерке,  могли стать хоть и близко к «её Пушкину», но за его спиной.  Правда, пока что в  книжных шкафах собранной ею домашней библиотеки,  кроме самого «мерила» - в бесчисленных портретах,  статуэтках, медальонах, значках, -  не было  изображений  других мастеров гусиного пера, простых и автоматических пишущих ручек. 
 

Однажды, прогуливаясь по интернету, Дина зацепилась взглядом за стихотворение «Осенняя мелодия».  Начала читать,  пропустив имя автора.  Там было то, «что  романтизмом мы  зовём», написанное «темно и вяло»*: об осени жизни стареющего поэта, о его погоне за каким-то призраком…  Но последние строчки вызвали у женщины внутренний вскрик: «Это же  мне, это про меня!». 

На имя автора  интернет выдал справку: Глеб Иванов, ныне во здравии живущий прозаик и автор  небольшого числа лирических стихотворений,  положенных на музыку.  И эти романсы нашлись.

           

          Глава 2.

 Не прошёл и месяц,  как в её библиотеке встали рядышком на «почётном месте»  пять томов прозы и тоненький стихотворный сборник поэзии писателя Иванова, который ещё не ведал о своей случайной почитательнице.  Более того, Дина «изменила» самому Пушкину, будто была не женщиной в возрасте, а девицей лёгкого поведения.  Вот интимные подробности этой «измены»: за стеклом книжного шкафа, среди статуэток великого русского поэта, появился  фотопортрет бородача в немалых летах, скопированный из  электронной БСЭ.  С тех пор как он появился в её квартире, она стала по утрам здороваться с ним взглядом, мысленно или вслух напевая тот романс, - "о ней романс", она нисколько не сомневалась.  При этом автор  пристально смотрел на незнакомку, первое время не понимая, как он оказался в неизвестном ему месте, кто перед ним  - эта небольшого роста, полноватая,  немолодая, опрятная женщина с ласковым взглядом светлых глаз. Нет, она не переоценила писателя Иванова.  Ничего выдающегося он не написал.  Он он был автором стихотворных строчек,  адресованных будто бы…Почему «будто бы»?  Адресованных ей. 

Так длилось до того дня, пока Дина не прочитала, скачав из интернета, последнее сочинение её «любимого писателя»,  как стала называть его мысленно с каплей доброй иронии.  Роман  произвёл на женщину такое впечатление, что все условности показались ей ничтожными. В тот же день она послала автору письмо по электронной почте, рассказала о себе, объяснила свой порыв, не надеясь на ответ. И приложила свой отзыв-экспромт на роман.
           

Ответ не заставил себя ждать.  В нём открылся человек, лишённый  чувства превосходства, на что могли настроить его  истинные или мнимые (в собственном представлении) успехи в литературе:  как-никак  выпущенный уже в новое время многотомник  (притом, не авторское издание), по нынешним временам  большая редкость.  Автор книги, пока что размещённой в электронной библиотеке,   радовался письму незнакомой читательницы, как школьник-троечник, вдруг получивший «пятёрку» по сочинению.  Он не посчитал  унизительным для себя признаться, что за несколько месяцев нахождения его последнего труда в интернет-издании,  Дина Евг. (так она подписала своё письмо) оказалась первой читательницей. «И не исключено, что останетесь единственной», - простодушно предположил  писатель.  

           

            Глава 3.

 Так началась их переписка, названная Глебом Ивановым «романом в письмах». Они скоро перешли на «ты» и стали друг для друга просто Диной и Глебом.  Он хвалил её личную  рукодельную Пушкиниану, однажды изданную в местной прессе в виде подборки иллюстрированных статей. Искренность оценки проявлялась в критических оговорках;  он не старался польстить ей преувеличением значения её любительских (подчёркивал он) работ в ответ на её  положительные отзывы на его сочинения. То есть, не старался стать петухом при кукушке.  А Дина, прочтя  в короткое время все его книги, взялась за периодику.

Писатель и читательница, разделённые двумя сотнями вёрст, обменивались не только письмами.   Сентиментальными заигрываниями стали взаимные посылки. Бандероли, как правило, содержали книги, в основном, на близкую обоим тему – пушкинскую, всяческие безделушки, значки, сладости, поделки, эт сэтэра.  Как-то Глеб попросил подругу поискать для него особой формы и размера, цвета «кобальт», кофейную чашку.  При этом наказал, что, если найдёт, пусть сначала сама какое-то время попользуется ею. Он же фетишист. Ему важно, чтобы фаянс «запомнил» прикосновение пальцев и губ  его Любимой Читательницы (так с некоторых пор «в обмен» на Любимого Писателя). 

По осмыслении такой просьбы,  явно шуточной,   Дина впала в слезливую задумчивость.  Её душа переживала неведомое ей никогда в жизни чувство  той особой природы, которое  называется первой любовью. Ведь она вышла замуж до того как испытала её. Она даже не знала, что это такое. А  потом, оказалось, любить-то некого. Она поддалась легкомысленному девичьему любопытству – фата,  праздник бракосочетания,  жгучая тайна первой брачной ночи. Всё оказалось ложью, мстительным самообманом.

Теперь её охватили одновременно и сладкое волнение, и ужас, и стыд. Она посмотрела на себя со стороны: поздно! очень поздно! смешно! Представила иронически улыбающиеся лица родных и знакомых. Потом успокоилась – ведь, главное,  Глеб ни о чём не догадается, ничего подозрительного ему и в голову не придёт. Она найдёт такую чашку, но пить кофе из неё не станет. Лишь прикоснётся губами к краю, как будто целуя, и этот тайный поцелуй через несколько дней примет, того не ведая,   её далёкий  друг. Значит,  с её стороны это будет первый в жизни не вымученный, не «протокольный» загсовский, а чистый, как у невинной невесты,  поцелуй во время церковного венчания. А потом? Что должно быть потом?..

Вскоре  точно такая чашка нашлась и после ритуального действа Дины отправилась по адресу.   Как обычно, писатель откликнулся сразу по получении посылки.  В присущей ему лёгкой манере  переписки с друзьями, «пиит Глеб  дон Иванов» куртуазно описал, как «откушав кофе из долгожданного священного сосуда,  ощутил не вкус божественного напитка, а нежный поцелуй далёкой, недоступной девы». 


           Глава 4.

          Миновало несколько месяцев, и случилось то, чего Дина боялась пуще  разрыва по какой-нибудь причине эпистолярных отношений с Глебом.  Она уже не впервой, после  начала их переписки, приехала в  столицу, где жил её адресат. В прошлые приезды даже намекнуть о направлении своих поездок не решалась.  Пугала мысль о возможном разочаровании писателя, когда он впервые увидит её не на фотографии,  а во плоти, безжалостно отмеченную годами.  Да,  бывает, «старые кони, умаявшиеся от бега»,  как в том  стихотворении Глеба, вдруг влюбляются («любви все возрасты покорны»). Но в кого? Понятно, в молоденьких; бывает, и в «ягодок опять», если они ядрёны, в соку, умеют изображать, когда надо, страстность.  Дина не владела искусством очаровывать, она и в молодости в нём не нуждалась.  Теперь поздно. Да и к чему?   Ещё пару лет общения  с «виртуальным другом» перепиской и по телефону, от случаю к случаю, ей останется. Глеб привязчив, благороден. Даже при самом неблагоприятном для него впечатлении  от встречи  он не оставит без ответа её письма. 

Так она пыталась  сладить со своим  смятением,   когда  приближалась к гостинице на столичной окраине,  где  Глеб предложил ей встречу.  В её ушах звучал его  телефонный голос: «Сколько можно прятаться? Мы же не дети!». 

  
            Заключение.
          

Здесь я, автор этих строк, бессилен  при всём своём воображении.  Дело в том,  что свидетельницу той встречи по понятным причинам я расспросить с пристрастием не могу.  А свидетель, мой давний друг,   прошлой зимой ушёл из жизни.  
           

После этого печального события всего лишь один раз пришлось мне встретить Дину.  Случай свёл нас у входа  на кладбище Архангельской церкви.  Я входил с цветами, чтобы навестить покойного сотоварища по литературному труду.  Дина, в чёрной шубе, с пустым целлофановым пакетом, к которому прилип лепесток розы,  неторопливо, словно не желая расстаться с этой  рощей, превращённой в погост, шла к выходу.  Узнав меня, она остановилась. Я осмелел.  Мне представился последний случай спросить её о том, что мне недоставало, чтобы закончить художественную биографию автора  нашумевшего в последний год романа.
         

- Простите, Вивальдина Евгеньевна, я…  мне кажется, собрал свидетельства жизни нашего друга от всех, с кем он был близок. Только Вы…  Понимаете, с Вами у меня связано, так сказать, одно белое пятно… Нет, нет, я не прошу как на духу. Расскажите, что можете.
          

Усталое, увядшее лицо Дины оживилось. Предо мной стояла привлекательная женщина. Куда делись её года!?
- Мы переписывались больше года. Вы знаете. Я передала вам почти все распечатки… Что могла передать. А виделись ведь мы всего один раз. Да, одна встреча. Глеб тогда заказал для меня номер в отеле.  Часа два  мы были наедине. Пили чай. Как обычно при первой встрече, говорили сразу обо всём, сумбурно. А потом… Что было потом?.. Могу только сказать, что ваш друг… мой друг – единственный мой муж в жизни…  Других не было. Не помню. 

 

Примечание:

*Так он писал темно и вяло

(Что романтизмом мы зовем…)

А. Пушкин. Евгений Онегин, глава VI.

Kolejdoskop · 646 дней назад

Вадим Андреев

Этот случай произошел со мной около года назад. Я не помню, в каком состоянии тогда был – спал, бодрствовал или бредил где-то между сном и явью, – но четко видел некий шаровидный предмет, представлявший собой огромный мыльный пузырь, наполненный голубоватой, как небо, водой. Вокруг – бескрайняя пустыня, на тысячи километров ничего живого, кроме ползущего с ближнего бархана черного скорпиона с угрожающе вздернутым хвостиком с тонкой смертоносной иглой на конце. Приблизившись к пузырю и внимательно разглядев, я понял, что передо мной живое существо. Под тонким, мыльным слоем, в чистой, дистиллированной воде изумрудным камушком светился круглый зрачок. Когда я отходил в сторону, пузырь поворачивался в мою сторону на крошечных, как из магазина детских игрушек, гусиных лапках, и продолжал смотреть мне в глаза все тем же одиноким зрачком из глубины огромного, водянистого глазного яблока. У предмета был маленький рыбий хвостик и почти незаметные – настолько они были малы! – два плавничка, покрытые зеленой с малиновой рябью чешуей. Стоило   мне сделать шаг к нему, чешуйчатые плавнички начинали трепетать и выделять из поднимающихся пор желтую, как змеиный яд, жидкость. Сначала я удивился: что делает это странное существо в пустыне, точнее, в той части, где я сейчас находился. Вокруг, повторяю, не было ничего живого. Не было даже обычной в таких местах верблюжьей колючки. Видно, влаги здесь не было вообще, или она была так глубоко, что даже двенадцатиметровые корни этого живучего растения не могли до нее добраться. Я испытывал ощущение, что нахожусь на другой планете, где есть только три существа: я, этот пузырь и скорпион. И мне стало, по-настоящему, страшно. Пузырь смотрел на меня с абсолютным безразличием, с безразличием, не свойственным ничему живому. Меня охватило оцепенение. Я смотрел на него, как на большой круглый аквариум, где была одна рыбка – изумрудный зрачок. Но самое страшное вот что. Он хотел мне что-то сказать, точнее, он смотрел на меня так, как будто уже что-то сообщил. Причем важное. Так бывает, когда кто-то вам что-то выскажет, а потом посмотрит в глаза, давая понять, что он все уже проговорил, что больше добавить нечего, и мне все должно быть ясно. Я находился в жаркой пустыне, наверняка, где-нибудь на Экваторе, но мне было холодно, причем не так, как обычно, когда руки дрожат и губы немеют – холод пронизывал меня всего, с головы до пят, он стоял неподвижно и тяжело, казалось, его можно было потрогать, как застывшее олово, а обманное солнце создавало иллюзию жаркого лета.

       Когда эта невидаль исчезла, я проснулся, прошел в мастерскую и набросал на бумаге увиденное во сне. Затем, прикрепив лист с наброском к мольберту, стал накладывать цвета. Сначала на само око, наполненное заледеневшей голубизной, ну, а потом на все остальное: плавнички, рыбий хвостик, крошечные лапки и скорпиона. Несколько раз провел кистью ядовито-желтым цветом, чтобы обозначить фон, и все было сделано. Не помню, сколько по времени работал. Наверное, не очень долго. В серых окнах замерцали блики зари. Стало теплее. Я закурил, и снова стал наблюдать за странным существом. Теперь уже на бумаге. Оцепенения не было, но я, по-прежнему, чувствовал страх. Я поминутно задавал себе один вопрос и не мог найти на него ответа. Неведомое око, жившее своей независимой жизнью, наводило меня на мысли, от которых я отмахивался, как от назойливых насекомых. Я не хотел, точнее, боялся их обдумывать, поскольку с начала мне казалось, что все они были не о жизни, а о другом состоянии, где нет ничего хорошего, и не может быть в принципе. Око было знаком абсолютного равнодушия всего и вся ко всему, что есть, было и будет. С деловитостью палача оно покончило с моей жизнью, лишив меня всех надежд, и наблюдало за агонизирующим трупом.

       Чуть позже я думал иначе. Я почти физически чувствовал, что этот нелепый пузырь управляет моими мыслями.  

        Я знаю, что у меня в голове такой же, как в мастерской, непорядок, но никогда не страдал малодушием. В жизни не много вещей, по отношению к которым я испытывал бы настоящий страх. Но этот абсурдный, полный первородным веществом жизни пузырь вселял в меня панический ужас и тягу к покаянию. Да, мы все полные ничтожества и лгуны, думал я, наши души полны зла, ненависти и зависти, мы ненавидим друг друга, но тщательно скрываем свои чувства. Ну и что?  Ты об этом мне хочешь сказать? Да? Но кто ты? Бог? Дьявол? Его посланник? Весть от какого-то иносущества, о котором никто ничего не знает, или знает, но молчит? Кто ты? Что ты? Неужели все у меня так плохо и ничего нельзя исправить? А Глаша? Да, ее уже второй день нет, но ведь она придет, и я не буду чувствовать себя одинокой статуей на огромной территории, где нет ничего, кроме холодного воздуха и бледного солнца. Око продолжало молчать, в который уже раз за ночь давая понять, что все уже сказано и добавить нечего.    

       На этом месте размышлизмов постучали в дверь. Я бросил грязное полотенце на мольберт, подоткнул со всех сторон, прикрыл картину и пошел отпирать дверь.

        По знакомому стуку женских кулачков узнал, что пришла   Глаша – молоденькая, красивая   женщина, от   которой все художники Вернисажа были без ума. Вошла – дышит на замерзшие руки, глаза от холода слезятся, щечки не розовые, а ярко-красные, как нарумяненные, волосы каштановые, в серебряном инее.

       – Боже, как я замерзла! Дай мне чаю и побыстрее, пожалуйста! 

       Я бросился включать электрочайник.         

       – Я тебя не ждал, – пряча от нее глаза, солгал я, – Глашенька. Вчера ты сказала, что больше в долг работать не будешь.

       – И не буду.  За работу надо платить. Ты мне уже за три сеанса задолжал.

       – Зачем же пришла? – спросил я, подавая чашку с чаем. – Денег у меня, по-прежнему, нет.

       – Говорю же тебе: замерзла! – вскрикнула она, строго посмотрев на меня.

      Глаза даже не голубые, а какие-то сиреневые. Я давно пишу ее портрет, он почти готов, кроме глаз – больших, красивых, вроде бы ясных, как у Кустодиевских женщин, но, черт возьми, какого же они цвета! Ума не приложу. Все цвета перебрал, перемешивал голубое с синим, синее с коричневым, затем все смешивал в один раствор, добавлял немного серого или черного, иной раз придавал золотистый оттенок, да что там говорить, что я только ни делал – ничего не получалось, глаза Глашеньки были для меня непостижимо далеки, их цвет был закрыт какой-то дымчатой поволокой, и увидеть что-либо за ней можно было не иначе как в микроскоп. Замученный, я отходил как можно дальше от мольберта, садился на стул и часами глядел на стену. Мысли при этом крутились вокруг одного каверзного слова: «Бездарность». Это слово давило на спину и плечи, и потолок мастерской, казалось, опускался ниже: вот-вот прижмет и уменьшит меня до маленького гномика, охваченного гордыней великого мастера. Боже мой, боже мой, говорил я себе, но ведь я писал такие и подобные им лица тысячу раз, и делал это за какой-то час с небольшим, как заправский профессионал, и у меня никогда не было вопросов, всё ли я делаю правильно, и никогда не мучила совесть, а если мучила, то почти не ощутимыми уколами, когда, передавая работу заказчице, я подмечал допущенные оплошности. Что же происходит сейчас?

       – Ты хоть иногда, хоть раз в месяц убираешься в своей берлоге? – сказала Глашенька, прервав мои рассуждения. – Ведь противно на это смотреть. Самому-то приятно работать в такой грязище?

       Лицо ее от горячего чая посветлело, она сняла полушубок и бросила на диван.

       – Не очень, Глашенька, не очень, – ответил я.

       – В чем же дело? Возьми швабру и протри пол. Работы на две-три минуты.

       – Вот ты и протри, если противно на это смотреть.

       – Кто? Я? Ты хочешь, чтобы я у тебя еще убиралась!?

       – Нет. Но ведь ты сама сказала: две-три минуты….

       – Бесплатно?

       – Да.

       – Похоже, у тебя проблемы с совестью.

       – То есть?

       – У тебя ее просто нет.

       – Это точно.

        Она откинулась на спинку дивана и сказала:

        – К тому же ты еще и циник.

     – А зачем она мне, совесть-то? – пробуя улыбнуться, чтобы перевести разговор на другую тему, сказал я. – Совесть, девушка, вещь хрупкая, ее надо беречь и холить. А чтобы это делать, нужны деньги. Вот ведь какая незадача!

        – Как это связано – совесть и деньги? Ты, по-моему, говоришь глупости.

        Я пожал плечами:

       – Не знаю. Но как-то связано. Сейчас бесплатно никто ничего не делает. Может, по этой причине появились проблемы с совестью. Ведь даже в самые трудные времена мы выживали, потому что многое делали бесплатно. Мы такие. Не все разменивается на деньги – вот почему ничего не получается с идеологией рынка.

       – О, черт! – воскликнула она. – Как скучно! Я так и думала, что ты заговоришь о политике. Не хочу! Слушать не хочу! Давай лучше выпьем. Я сбегаю в магазин.

       – У тебя появились деньги? Откуда?

       – Паша вчера дал, он закончил мой портрет.

      Она улыбнулась и полезла в бумажник. Достала несколько хрустящих сторублевок, показала и, хитро улыбнувшись, добавила:

      – И еще ликером меня угостил.

      – Какой он щедрый! Видно, дела пошли на лад. Что-нибудь еще?

      – Не поняла.

      – Ну, деньги, ликер.  Эти две составляющие, как правило, вызывают что-то третье.

      – Ах, вот ты, о чем! – с сожалением сказала она. – Я на работе этим не занимаюсь. К тому же я его не люблю.

      – А кого ты любишь?

      Она посмотрела на меня глазами строгого учителя:

      – Тебя, вредный человек.

      Я пропустил это мимо ушей, она частенько использовала этот эпитет, обращаясь ко мне («Хотите кофе, вредный человек?»). Девушки с полумужским-полуженским характером – а Глаша была именно такой – никогда не говорят любви. Сдерживает смесь из мужской гордыни и скрытой женской застенчивости – две противоположности, которые каким-то образом сосуществуют в одном человеке. И чтобы сделать шаг и признаться в любви, Глаше надо было подавить в себе первое и дать волю второму. Её чувство при этом могло быть долгим и мучительным, годами терзать и сжигать изнутри душу и в то же время ничем не проявлять себя на внешний взгляд. Внутреннюю женщину, готовую расплакаться от ревности, если её возлюбленный оказывал внимание другой женщине, отдергивал внутренний мужчина, – и она проглатывала обиду, отходя в сторону, чтобы восстановить в себе статус-кво ироничного малого, которому по недоразумению пришлось родиться девочкой. Она знала, что хороша собой, но делала всё, чтобы скрыть это. Знакомые говорили, что она слишком красива для юноши, но недостаточно нежна для девушки. Зимой она надевала широкие штаны, толстый грубой вязки свитер и большую, явно не своего размера китайскую куртку; шею и подбородок она окутывала длинным, чаще всего, черным, шарфом, а хорошенькую головку с мальчишеской стрижкой прятала под старой из собачьей шерсти ушанкой. Но эти фокусы можно было проделывать в холодные московские зимы. Что-то можно было сооружать на себе во время дождей осенью и весной. Но что делать летом? В июльскую жару, когда любая тряпица на теле кажется лишней, выйти на улицу становилось проблемой. И как она ни колдовала над одеждой, как ни старалась, пряча тело в шаровары и рубахи на два-три размера больше, опытный взгляд не мог не приметить, что женщина зачем-то пытается скрыть от всех лучшее, чем так щедро одарила её природа. Удавалось ли ей это, не знаю. На Вернисаже, в Измайлово, её хорошо знали, привыкли к ней, относились как к другу-подруге. Как и все здесь, она зарабатывала на жизнь, продавая свои картины – пейзажи, натюрморты, портреты. Раз в неделю или в две кто-то что-то у неё покупал. Она смеялась и прыгала от радости, как дитя, которой купили игрушку. Чтобы заработать еще, она где-то по дешёвке доставала краски, кисти и бумагу и здесь же сбывала с небольшой наценкой. По сложившейся среди художников традиции, те, кому удавалось что-то продать, бегал в магазин за водкой и закусками…

    – Хорошая шутка, – после паузы сказал я, чувствуя, как щеки и рот невольно расплываются в глупую улыбку. – Не надо так. Я намного старше тебя.

    – Ненамного, – ответила она. – Всего на двенадцать лет.

    – Двенадцать лет? Это мало?

    – Допустимо.

    От неожиданности я немного опешил.

     В словах Глаши не было ни кокетства, ни игривых ноток, ни той легкой иронии, свойственной хорошеньким женщинам, когда они говорят о любви.

     – Вы серьезно, Глашенька? – спросил я, как-то невольно перейдя на вы и внимательно посмотрев на ее маленькую, худенькую фигурку, одетую в черное шерстяное платье. Она сидела, склонившись на подлокотник дивана.

     – Я давно тебе это хотела сказать, – немного запинаясь, тихо проговорила она. – Но боялась.  Я тебя очень люблю. Люблю, как только первый раз увидела во время выставки на Цветном Бульваре. С тех пор не знаю покоя. Поэтому и бегаю к тебе, как девчонка, почти каждый день. Об этом уже все знают. Кроме тебя.

      Она заплакала. Я сел рядом, взял ее руку и поцеловал. Маленькая головка с каштановыми локонами легла на мою грудь. Мокрые ресницы щекотали шею.

     – Но я об этом ничего не знал. Почему?

     – Потому что ты занят только собой.

     – Но можно было как-то намекнуть,

     – Я это делала сотни раз. Помнишь букет тюльпанов в твой день рождения?

     – Да.

     – А холсты, бумагу, краски, которые я приносила тебе, говоря, что это от Паши?

     – Как! – воскликнул я. – Ты покупала все на свои деньги!

     – А ты, – не слушая, продолжала она, – делал важное лицо и говорил: «Ого, выходит Паша – поклонник моих старых шедевров!».

     – Да. Ему нравятся твои работы. А мне…

     – А тебе?

     – А мне нравишься ты.

     – Но зачем тебе я? – спросил я, пересев на стул. – Ведь я… Ты же видишь, кто я…

     – Всё вижу, – сквозь слёзы сказала она. – Но не знаю, что с собою делать. Каждый день говорю себе: не ходи к нему. Но что-то происходит, что-то переворачивается во мне, и ноги сами ведут меня сюда.

     Её лицо покрылось серым налетом.

     – Почему ты пересел на стул? Сядь рядом.

     – Сейчас, милая. Но ты кое-что должна обо мне знать.

     – Говори. Я слушаю.

     – Я уже давно не живу, Глашенька, не живу, а выживаю. Вчера потратил последние двадцать рублей, на батон хлеба хватило. Три рубля сдачи дали Смех! Между мной и обществом – всего три рубля! И вся любовь.  А что на них купишь? Ничего. Я, как планктон во время морского урагана, выброшен из пищевой цепочки. У меня, повторяю, не идет никакая работа – я сейчас даже дешевый пейзажик намалевать не могу. Но, что интересно, я и не хочу работать. Если двадцать лет, которые я посвятил живописи, потрачены впустую, значит, как раз три рубля мне красная цена. Я выстиран и выжат, как солдатская портянка. В душе не осталось даже малой искринки интереса к жизни, я ничего не хочу знать, мне не интересны люди, еда, воздух, звезды, литература, политика, да и живопись, в которой я что-то когда-то умел. А ведь были и другие времена, когда и ко мне подходили коллеги по цеху и говорили: «У вас рука мастера. Поздравляю!». А что сейчас? Сейчас многие из них со мной даже не здороваются. Скользят, как на коньках, и все мимо, мимо, словно не замечая, и мне хочется остановить кого-нибудь из них и – Боже, каким же я стал жалким!  – сказать: «Послушай, я еще есть. Я еще живой. Я не пустое место. Будь ко мне внимательнее – может, я еще как-нибудь пригожусь». Он остановится и пустыми глазами посмотрит на меня, и об этом взгляде можно будет сказать только одно: взгляд. Без эпитетов.

     Выговорив всё это на одном дыхание, я посмотрел на неё. Она протянула мне руку:

     – Подойти ко мне.

     Я пересел к ней, она крепко прижала меня к груди и, прикоснувшись губами к щеке, прошептала:

     – Ты больше никогда не будешь один.

    Через полчаса она встала, оделась и, приостановившись у двери, спросила:

      – Можно мне прийти вечером? 

     Она ушла. Не представляю, как описать охватившие меня чувства после того, что произошло. За несколько минут, проведенных с нею, я испытал целую гамму нежных ощущений, о которых почти забыл. Обнимая меня за шею, она шептала что-то ласковое, доброе, по-детски, милое, что-то напомнившее первую юность, первую влюбленность и первые поцелуи, когда девушки протягивали губы, крепко сжимая их, словно совершали некое святотатство. Когда я целовал ее волосы и шею, ласкал ее маленькие, как азиатские пиалы, груди, трепещущие от каждого прикосновения, податливые бедра, она всем телом прижималась ко мне, а потом, откидываясь и мотая головой, горячо шептала:

     – Я знала, что и ты ко мне не равнодушен, что и ты меня любишь, но и под страшной пыткой об этом не скажешь. Будешь ждать до скончания века, терпеть адские муки, но упорно молчать. И так могло продолжаться очень долго, месяцы, может, годы, если бы я, наконец, сама не призналась тебе в любви.

     – Почему? – спрашивал я.

     – Потому что ты вредный, – отвечала она.

    И затем через паузу:

     – Вредный и милый.

    Я поцеловал ее в глаза и с улыбкой заметил, как затрепетали длинные ресницы. Так бывает, когда трепещут крылышками крошечные колибри, если в перья попадают капельки дождя. В ее голосе была какая-то колдовская, не от мира сего, прихватывающая сердце сила, и мне казалось, о, нет, не казалось, я был уверен, что тоже давно ее люблю, не рассчитывая на взаимность.  В те дни, когда ее долго не было, я ловил себя на мысли, что жду ее, жду с нетерпением, злясь на себя, на эту липкую, приставшую ко мне депрессию и на весь мир, которому надо было, чтобы я страдал и ждал, пока она придет и скажет:

      – Я пришла.

      На те деньги, которые оставила мне Глаша, я купил сигареты, ликер, что-то поесть, чтобы хоть чем-то заполнить время до вечера, когда она вернется.

      В сумерках, когда она пришла и, переодевшись, пошла на кухню готовить ужин, я вспомнил о ночном кошмаре и картине, которую написал, подошел к мольберту и сдернул прикрывавшее его грязное полотенце.

      Картины на месте не было.

Kolejdoskop · 646 дней назад

Виктор Гончар

В моей статье, «Национальная Идея» я предложил, в качестве национальной идеи, идею хозяина, которая была превратно истолкована некоторыми комментаторами, посчитавшими, что хозяин это властелин, господин. Я же вкладывал в идею хозяина человека ответственного перед самим собой, обществом, окружающей средой, Природой. Видимо, эту мысль мне донести не удалось, поэтому я решил продолжить эту тему, предложив человеку-хозяину десять заповедей, которые, на мой взгляд, сделают его хорошим хозяином Земли Русской. Государства создают воины, а обустраивают их для жизни хозяева. Русский человек хороший воин, поэтому он смог создать огромное государство, а вот обустроить его для достойной жизни никак не может – ему надо стать и хорошим хозяином. Вот в этом и есть идея. 

Заповеди это форма нравоучений от имени бога, за неисполнение которых бог жестоко карал грешника. Человека с давних времён пытались приучить соблюдать нормы общежития в обществе, наказывали первобытного предка Абрамовича каменным ремешком, приговаривая – «Не укради, не укради», за то что стырил из общака кусок хобота. Позже, за такие проделки рубили руки, потом грозили десятью заповедями от имени бога, но не помогло – воруют, да ещё насобачились так, что комар носу не подточит.

Заповедь – Не убий, стали обходить с помощью массовых убийств, когда и наказать то некого, ну а про любодейство уж и говорить не приходится – единственное действенное средство, как выяснилось, было отрезание органа прелюбодеяния, практиковавшееся в гаремах. Посему, не желая вступать на тернистый путь богов и пророков, я рассматриваю мои заповеди как некую укоризну и предложение обсудить то – как нам обустроить жизнь, чтобы быть достойными той прекрасной рамки, в которую Природа её поместила.

Пока, можно констатировать, что человек зазнался, зажрался, засрался , заврался, то есть, выходит за рамки, скоро может, вообще, вывалиться из рамки. Может быть, найдя гармонию с Природой можно стать настоящим хозяином и сделать жизнь картиной, достойной кисти такого гениального художника как Природа. Каждую заповедь решил сопроводить краткими размышлениями об её важности для человека-хозяина, хотя, по каждой заповеди можно написать отдельную статью. 

Итак начнём с начала, с колыбели в которой родилась жизнь. 

Первая заповедь. Человек, не будь засранцем, не засоряй Природу, береги её, Мать твою. 

Эту заповедь считаю одной из главных, так как отношение к Природе полностью характеризует человека – или он хозяин или временщик, который появился в природе, чтобы попользоваться, нагадить и исчезнуть, оставив после себя разрушение и смрад. Природа это не только живой мир – наши братья меньшие, животные, и ещё меньшие братья и сёстры – растения, цветы, деревья, но и тот мир Природы, который мы не считаем живым, но который является другой формой существования материи, которая живёт по своим законам и из которой, как Афродита из морской пены, вышла живая природа.

Это реки, горы, океаны, моря и озёра и небо над нами. Эта, неживая природа тоже нуждается в нашей хозяйской защите и понимании. В соответствии с законами природы, человек вынужден пожирать своих меньших братьев и сестёр, использовать воду и недра, но человек обзавёлся умишком не только для того, чтобы стать царём природы но и быть хозяином. Пока он выглядит придурковатым царём и никудышним хозяином. Может быть заповедь поможет человеку быть хорошим хозяином на Земле. 

Вторая заповедь. Будь здоров. 

Казалось бы, кто же против, но против агрессивность окружающей среды, в том числе и живой, наша лень, дурь, самонадеянность, дикость, неграмотность. А без хорошего здоровья и хозяин – так себе, прохлаждается по больничкам. Природа одаривает человека здоровьем с рождения и это счастье надо беречь смолоду- это бесплатный и бесценный дар. Эту заповедь надо вдалбливать с молодых ногтей – самым главным знанием человека должно стать его знание самого себя от молекулярного уровня до понимания работы всей системы, особенно, нервной системы и головного мозга – центра управления. человека

Третья заповедь. Не будь дураком. 

Природа одарила человека ещё одним подарком – развитым мозгом, способным мыслить не только ассоциативно, как и у других животных, но и абстрактно и логически, что породило культуру, науку и технический прогресс. Люди, в большинстве, не эффективно используют этот великий дар Природы – мозг или пустует или занят бытовухой и расслабухой. Человек должен учиться мыслить и получать от этого удовольствие, его этому надо учить, потому что дурак не может быть хорошим хозяином. 

Четвёртая заповедь. Живи сам и давай жить другим.

Жизнь это счастье, которое всегда с тобой, до самой последней минуты. Это счастливая случайность, которая в этом огромном мире никак не могла случиться, но она случилась – ты жив, да ещё можешь осознавать красоту и величие этого мира. Каждый живущий это наследник миллиардов счастливых случайностей, начиная с появления первой живой молекулы, и не ценить такие усилия предков – это безумие. Надо продолжать свою линию жизни и не мешать это делать другим. Хороший хозяин должен ценить каждый счастливый случай. 

Пятая заповедь. Будь справедлив. 

В природе нет справедливости – там есть закон – кто сильнее тот и прав, там идёт борьба за возможность жить, в которой право жить получают победители. Человек, благодаря своим мозгам, стал правовым животным, он придумывает себе права и требует справедливости – исполнения этих прав, иначе может и революцию устроить. Права должны обеспечивать участие члена сообщества в жизни сообщества и получение вознаграждения за свой вклад в общее дело. Мера вознаграждения должна соответствовать мере участия. Чтобы не допускать революций в семье, на производстве, в стране, хозяин должен быть справедлив.

Шестая заповедь. Будь честен. 

Честности в природе тоже нет, она там смерти подобна, там надо сидеть в засаде, в камуфляже, прикидываться шлангом или колючкой. У человека тоже есть эта природная способность к обману и, благодаря недюжинному мозгу человек развил эту способность до совершенства. Но в сообществе таких же совершенных обманщиков постоянное использование всеми обмана уменьшает полезность этого мощного средства для достижения результата в совместной деятельности.

Поэтому человек стал приоткрывать свои истинные намерения в совместной деятельности, когда это не наносит ему вреда, а, наоборот, выгодно, то есть, стал честным. В рыцарские времена честность стали возводить в абсолют, появилось такое понятие как честь, но эти страшные времена прошли, а вместе с ними прошла и честь. Но честность осталась и хороший хозяин должен быть честным, чтобы получать положительный результат в совместной деятельности. 

Седьмая заповедь. Будь строг.

Строгость это мать порядка, а без порядка любое хозяйство превращается в бардак. Поэтому хороший хозяин должен быть строгим, но справедливым. 

Восьмая заповедь. Не будь занудой. 

Человек признаёт необходимость строгости, в некоторых обстоятельствах, и суровости, порядка, но он не может жить без радости. Без радости человек чахнет, впадает в депрессию, быстро стареет и умирает. Поэтому хороший хозяин должен уметь радоваться сам и радовать других, иначе от него сбегут все - не только любовница, но и жена и дети. Но радость не должна быть животной и дебильной.

Девятая заповедь. Будь верующим в себя, в свои силы. 

Не уверенный в себе человек не может быть хозяином ни себе, ни для коллектива, общества, страны. Верить, это значит не сомневаться, не подвергать мнение, мысль критическому анализу. Вера и сомнение – два варианта мышления, вера менее энергозатратна, поэтому свойственна большинству. Сомнение это удел людей размышляющих, учёных, инженеров, аналитиков, это профессиональное качество, а вера свойственна людям эмоциональным, живущим чувствами, а не разумом – детям, женщинам, поэтам, художникам, фанатикам и, вообще, не желающим напрягать мозги сомнениями. Но вера придаёт силы, уверенность, решительность, поэтому одна вера у человека должна быть обязательно – вера в себя, в свои силы. Вот здесь нужны чувства, внушение, самовнушение, воспитание, как в пионерии – Будь уверен в себе! Всегда уверен!

Десятая заповедь. Развивайся культурно, научно, технически. 

Казалось бы, о чём тут толковать. Но толковать есть о чём - о реальном состоянии дел в этой области, об исполнении нынешними хозяевами этой заповеди, но это отдельный разговор. Желающие могут сами оценить уровень нынешнего хозяйствования по каждой заповеди, по пятибалльной системе. 

Моя оценка по каждой заповеди – ниже среднего, поэтому считаю необходимостью заключение общественного завета, договора с десятью или большим числом заповедей (не будем догматиками), потому что завет с богом направлен на развитие хозяйства на небесах, а на земле творится бесхозяйственность - просто бардак. Договор можно оформить в виде Книге русского хозяина, или в виде устава или Закона.

Главное, чтобы этот Устав стал обязательным для всего личного состава – от детсадовца до Президента и неисполнение каралось шлепком по заднице и лишением сладкого или увольнением. Заповеди должны вдалбливаться также настойчиво, как суры из Корана или пункты Устава караульной службы, тогда, через сорок лет, как обещал Моисей, мы станем настоящими хозяевами Земли Русской.

Kolejdoskop · 646 дней назад
Действия
Обзор
Kolejdoskop
Мужчина
Kolejdoskop's Блог
Категории
Интересное (6 сообщения)
История (1 сообщения)
Культура (3 сообщения)
Мнение (3 сообщения)
Наука (1 сообщения)
Политика (1 сообщения)
Стиль жизни (1 сообщения)
Творчество (5 сообщения)